Мы все пожали друг другу руки, словно обезумевшие на солнцепеке змеи.
Мистер Вашингтон сказал:
– А пока не прыгайте ни с каких мостов…
(Странно: мне такая мысль и в голову не приходила.)
– …у нас это первый случай за последние десять лет.
(Десять лет? Какому же мудозвону не повезло последним?)
– И что? – спросил я.
– Мистер Буковски, – произнес мистер Лос-Анжелес, – возвращайтесь к себе на рабочее место.
Я действительно поимел неспокойство (или надо – “беспокойство”?), пытаясь отыскать дорогу назад из этого кафковатого подземного лабиринта, а когда удалось, вокруг меня загоношились мои слабоумные сотрудники (все славные мудилы, впрочем):
– Эй, малыш, ты где это шлялся?
– Чего им надо было, папочка?
– Еще одну черную цыпу завалил, папаша?
Я ответил им Молчанием. У старого доброго Дядюшки Сэмми хоть чему-нибудь да научишься.
Они всё гоношились, бесились и ковырялись пальцами в своих мысленных задницах.
Перепугались в натуре. Я был для них Старым Наглецом, а если уж сломают Старого Наглеца, то любого из них сломать могут.
– Меня хотели сделать Почтмейстером, – сообщил им я.
– И что дальше, папуля?
– Я посоветовал им засунуть горячую какашку в засифоненную промежность.
Мимо прошествовал нарядчик прохода, и все они выразили своим видом должное послушание – кроме меня, кроме Буковски: я запалил сигару небрежным взмахом руки, швырнул спичку на пол и уставился в потолок, будто мне в голову приходят великие и замечательные мысли. Это была наебка; разум мой был совершенно пуст; хотелось мне только одного – полпинты Дедушки, да шесть-семь высоких стаканов холодного пива…
Ебучая газета росла – или казалось, что росла, – и уже переехала в новый дом на Мелроуз. Хотя я всегда ненавидел туда ходить сдавать материалы, поскольку все там были такими говнистыми, такими поистине говнистыми, надменными и не вполне правильными, ну, вы понимаете. Ничего не изменилось. История Человекозверя тянулась очень медленно. Они были таким же говном, как то, в которое я вступил, войдя впервые в редакцию студенческой газеты Городского Колледжа Лос-Анжелеса году в 1939-м или 40-м, – высокомерные тупицы, фу-ты ну-ты ножки гнуты, в колпачках из газетных листов, сидят, пишут тухлые глупые статьи. Такие важные – уже и не люди вовсе, чтобы заметить, что ты пришел. Газетчики всегда были отребьем породы; в уборщиках, подбирающих в сортирах за бабами тампоны из пизды, и то больше души – естественно.
Посмотрел я на этих уродов из колледжа, вышел вон, да так никогда и не вернулся.
Теперь. Раскрытая Пизда. Двадцать восемь лет спустя.
Статья в кулаке. За столом Черри. Черри говорит по телефону. Очень важно. Не могу разговаривать. Или же Черри не на телефоне. Что-то пишет на листке бумаги.
Не могу разговаривать. Та же самая всегдашняя наебка. За тридцать лет тарелка не разбилась. А Джо Хайанс бегает вокруг, свершает великие дела, носится вверх-вниз по лестницам. У него был свой угол где-то наверху. Довольно исключительный, разумеется. И с ним еще какой-нибудь бедный засранец в задней комнате, где Джо мог наблюдать, как тот на “Ай-Би-Эмке” готовит макет для печатников. Джо платил бедному засранцу тридцать пять в шестидесятичасовую неделю, причем бедный засранец радовался, носил бороду и милые душевные глаза, бедный засранец вкалывал, не покладая рук, над этим третьесортным убогим макетом. А по интеркому на полную громкость ревели “Битлы”, телефон постоянно звонил, Джо Хайанс, редактор, вечно УБЕГАЛ КУДА-ТО ПО КАКОМУ-ТО ВАЖНОМУ ДЕЛУ. Но когда на следующей неделе ты читал газету, оставалось непонятно, куда же он бегал. В газету это не попадало.
Раскрытая Пизда продолжала выходить – некоторое время.