И хотя он не говорит этого, но Нэссун внезапно думает: Джиджа не смог бы. Желудок внезапно так подступает к горлу Нэссун, что ей приходится на миг заткнуть рот кулаком и подумать о пепле и о том, как у нее замерзли уши. В желудке у нее нет ничего, кроме горстки фиников, которые она только что съела, но ощущение все равно отвратительное.
Шаффа, против своего обыкновения, не пытается утешить ее. Он лишь настороженно смотрит на нее, но в остальном его лицо непроницаемо.
– Я знаю, что они не смогут. – Да, если говорить, то становится легче. Желудок не успокаивается, но больше она не ощущает приступа сухой рвоты. – Я знаю, они – глухачи – всегда будут бояться. Если уж мой отец не смог…
Тошнота. Она отметает эти мысли, не закончив предложения, а затем продолжает:
– Они всегда будут бояться, и нам вечно придется так жить, а это неправильно. Должен быть способ… уладить. Неправильно, что этому нет конца.
– Ты намерена исправить это, малышка? – спрашивает Шаффа. Он говорит мягко. Она понимает, что он уже догадался. Он знает ее намного лучше, чем она сама, и она любит его за это. – Или покончить с этим?
Она встает на ноги и начинает расхаживать взад-вперед по маленькому кружку между ее рюкзаком и его. Это помогает успокоить тошноту и дерганье, от которого повышается какое-то напряжение у нее под кожей, имени которому она не знает.
– Я не знаю, как это исправить.
Но это не вся правда, и Шаффа чует ложь, как хищник чует кровь. Глаза его сужаются.
– А если бы ты знала, как все исправить, ты сделала бы это?
И тут вспыхивает воспоминание, которое Нэссун больше года не позволяла себе вызывать в памяти или думать о нем. Она вспоминает свой последний день в Тиримо.
Она приходит домой. Видит отца среди каморки. Он тяжело дышит. Она не понимает, что с ним. Почему в тот момент он не похож на ее отца – глаза слишком расширены, челюсть слишком отвисла, плечи поникли, словно ему больно. А затем Нэссун вспоминает, как посмотрела вниз.
Она смотрит, смотрит, смотрит и думает – Что это? Смотрит и думает – Это мячик? Вроде тех, которые дети в яслях гоняют во время обеденного перерыва, только те мячики сделаны из кожи, а у ног ее отца что-то другого коричневого оттенка, с алыми брызгами по всей поверхности, комковатое и наполовину сдувшееся, но «Нет, это не мяч, подожди, это же глаз?» Может быть, но настолько заплывший, что кажется большим распухшим кофейным зерном. Вовсе не мяч, поскольку он в одежде ее братика, включая те штанишки, которые утром надела на него сама Нэссун, пока Джиджа пытался собрать им свертки с обедом для яслей. Уке не хотел надевать эти штаны, поскольку был еще малышом и любил дурачиться так, что Нэссун приходилось вертеться перед ним, а он так смеялся, так смеялся! Она больше всего на свете любила его смех, и когда она перестала вертеться, он в благодарность позволил ей надеть на него штанишки, что означало, что этот неузнаваемый полусдутый предмет вроде мяча на полу на самом деле Уке это Уке это Уке…
– Нет, – выдыхает Нэссун. – Не стала бы. Даже если бы и знала, как.
Она перестала расхаживать. Одну руку она прижимает к животу. Вторая сжата в кулак, засунута в рот. Она выплевывает слова, давится ими, когда они поднимаются к ее горлу, она хватается за живот, в котором столько ужасных вещей, что она как-то обязана выпустить их, или ее разорвет изнутри. Это все искажает ее голос, превращая его в дрожащий рык, периодически взлетающий до громкого визга, поскольку это все, что она может сделать, чтобы не завопить.
– Я не стала бы исправлять, Шаффа, не стала бы, прости, я не хочу исправлять, я хочу убить всех, кто ненавидит меня…
У нее в подвздошье так тяжело, что она не может стоять. Она сгибается, падает на колени. Ей хочется, чтобы ее вырвало, но вместо этого она выблевывает слова на землю между расставленных ладоней.
– Я хочу, чтобы все это ИСЧЕЗЛО, Шаффа! СГОРЕЛО, сгорело дотла и ушло, исчезло, исчезло, НИЧЕГО не ос-с-с-талось, ни ненависти, ни убийств, просто ничего, ржавь, ничего, НАВСЕГДА…
Руки Шаффы, твердые и сильные, поднимают ее. Она вырывается, пытается ударить его. Это не злоба и не страх. Она ни за что не хочет причинить ему боль. Она просто должна как-то выпустить то, что сейчас в ней, или она сойдет с ума. Впервые в жизни она понимает своего отца, вопя, отбиваясь, кусаясь и дергая себя за одежду и волосы, пытаясь ударить его головой. Шаффа быстро разворачивает ее и крепко обхватывает большой рукой, прижимая ее руки к бокам, чтобы она не поранила его или себя, выпуская свой гнев.
Вот что ощущал Джиджа, отстраненно замечает далекая, обелисково-парящая часть ее личности. Вот что поднялось в нем, когда он понял, что мама лгала, и я лгала, и Уке лгал. Вот что заставило его выбросить меня из фургона. Вот почему он пришел в Найденную Луну тем утром со стеклянным кинжалом в руке.
Это… Это Джиджа в ней заставляет ее метаться, кричать и плакать. В этот момент беспредельной ярости она как никогда близка своему отцу. Шаффа держит ее, пока она не выдыхается. В конце концов она обмякает, дрожит, задыхается и тихонько стонет, вся в слезах и соплях. Когда становится понятно, что Нэссун больше не будет вырываться, Шаффа садится, подобрав ноги, и сажает Нэссун к себе на колени. Она приникает к нему, как некогда другая девочка, много лет назад и много миль отсюда, когда он попросил ее пройти ради него испытание, чтобы остаться жить.
Но Нэссун прошла испытание; даже прежний Шаффа согласился бы с этим. Несмотря на всю свою ярость, орогения Нэссун даже не дрогнула, и она даже не потянулась к серебру.
– Ш-ш-ш-ш, – успокаивает ее Шаффа. Он делал это все время, хотя сейчас он гладит ее по спине и большим пальцем стирает ее слезы. – Ш-ш-ш. Бедняжка. Как дурно с моей стороны. Когда лишь этим утром… – Он вздыхает. – Ш-ш-ш-ш, малышка. Отдохни.
Нэссун выжата досуха и опустошена, лишь горе и ярость несутся в ней как сель, снося все на своем пути горячей бурлящей жижей. Горе, и ярость, и еще одно последнее здоровое чувство.
– Ты единственный, кого я люблю, Шаффа, – голос ее звучит сипло и устало. – И лишь из-за тебя я не с-стану. Но… но я…
Он целует ее в лоб.
– Закончи все, как тебе нужно, моя Нэссун.
– Я не хочу. – Ей приходится сглотнуть. – Я хочу, чтобы ты… чтобы жил!
Он тихо смеется.
– Ты все равно ребенок, несмотря на все, что тебе пришлось пережить. – Это ранит, но смысл его слов понятен. Она не сможет сохранить Шаффу живым и убить ненависть мира. Она должна выбрать тот или иной конец. Но Шаффа твердо повторяет: – Сделай так, как тебе надо.
Нэссун отодвигается, чтобы посмотреть на него. Он улыбается еще раз, глядя на нее ясным взглядом.
– Что?
Он нежно-нежно обнимает ее.
– Ты мое воздаяние, Нэссун. Ты – все те дети, которых я любил и защищал даже от самого себя. И если это тебя успокоит… – он целует ее в лоб, – то я буду твоим Стражем, пока мир не сгорит, малышка.
Это благословение, бальзам. Тошнота в конце концов отступает от Нэссун. В объятиях Шаффы, спокойная и покорная, она наконец засыпает среди снов о мире пылающем и плавящемся и по-своему мирном.
* * *
– Сталь, – зовет она на следующее утро.
Сталь возникает перед ними посреди дороги, скрестив руки на груди с выражением легкого изумления на лице.
– Самый близкий путь в Сердечник относительно недалеко, – говорит он, когда она спрашивает о том, чего недостает в знаниях Шаффы. – Месяц пути или около того. Конечно… – Он многозначительно позволяет словам повиснуть в воздухе. Он уже предлагал Нэссун и Шаффе лично отнести их на ту сторону света, что, вероятно, способны сделать камнееды. Это избавило бы их от многих тягот и опасностей, но им пришлось бы довериться Стали, когда он понес бы их сквозь землю в странной, пугающей манере его сородичей.
– Нет, спасибо, – снова отвечает Нэссун. Она не спрашивает мнения Шаффы, хотя тот сидит, привалившись к скале, неподалеку. Ей незачем спрашивать его. То, что Сталь интересует только Нэссун, очевидно. Он запросто может спокойно забыть перенести Шаффу или потерять его по пути в Сердечник. – Но не мог бы ты рассказать нам о месте, куда мы собираемся пойти? Шаффа не помнит.