Плоты идут по Гобзе под жарким весенним солнцем. Впереди серые цапли снимаются, летят, изогнув змеиные свои шеи. То ли протозанщиками[8] летят, то ли кого оповещают, поди разбери.
На солнце сосны растопились, густо пахнет смолой и хвоей, хоть режь воздух аки мед. Сычонок наклоняется, черпает воду и лицо умывает, льет на голову. А вода холодная еще.
– А ну! – кричит батька и к себе его подзывает, отдает шест и велит плот держать посередке реки.
Река тут вытягивается длинно и прямо. И Сычонок берет шест. А он тяжелый. Это только в руках у бати и Зазыбы шесты как пушинки летают. Но Сычонок не подает виду, оглядывается на батю.
А батька снимает шапчонку и бросается в воду, и плывет рядом, фырчит, как зверь какой, мотает головой. Борода распушается по воде. Плечи краснеют сквозь мутную воду. Сычонок зело рад и горд: сам правит! Но вот батька снова на плот забирается, трясет головой, с бороды его в разные стороны летят брызги. Пятерней он отбрасывает мокрые длинные волосы с лица, потягивается, забирает у сына шест, а тот противится, не отдает. Но батька легонько его отпихивает.
– Тут покуда таков наряд[9] для тебя, – говорит. – Позорути[10] в оба да на ус наматывать. Реку запоминай. Будешь и сам тута ходить, как дублий[11] станешь.
Плывут, плывут дубовые плоты Вержавлян Великих дальше, вниз по Гобзе.
И за очередным поворотом высокий берег открывается. А там стадо коров пасется на свежей-то травке. А пастуха не видно. Коровы, отощавшие за зиму, срывают новую зелень, пережевывают. Плоты проходят мимо. Откуда-то наносит дымком жилья. И слышен брех собачий. Сычонок оглядывается. И вдруг видит пастуха. Мальчонку, как он сам, в треухе, в портах, в рубахе с ободранными рукавами, с кнутом через плечо. Они смотрят друг на друга. И пастушок вдруг взмахивает кнутом. Тут же раздается хлесткий удар в воздухе. Сычонок разумеет, что пастушок этот удар ему и послал. И тогда он кажет в ответ кулак пастушонку. А тот разевает рот в щербатой улыбке и снова хлестко бьет воздух. Дурень закоснелый! А Сычонок все ж таки – житель города Вержавска. И потому он больше никак не откликается на вызов пастушка, хоть и думал плюнуть в его сторону и козью рожу состроить. Да удержался. Только глядит на дурачка в треухе средь жующих тощих коров. А потом и вовсе отворачивается с достоинством.
Он не пастух, а плотогон. Гость[12] для этого дурня вшивого! И, подбоченясь, он стоит на плоту, широко расставив ноги, смотрит на реку.
Сычонку запеть захотелось. И он знал песни. А мог только посвистать сычом. Что и сделал: протяжно посвистал. Покосился на батю. Тот кивал, улыбался угрюмо, словно понял все.
Как так случилось, и он лишился речи?.. Никто ему не рассказывал. Сычонок силился сам вспомнить, но лишь представлял какую-то громаду, что вдруг обрушивалась с неба, как тяжкое облако. Или иное ему блазнилось: будто ратай[13] рот перепахал, а ничем не засеял, выкорчевал речь-то и так и бросил. Зачем? За что? То неведомо. Сычонок у всех это выпытывал, у мамки, у бати, у бабки Белухи, да то ли они не понимали хорошенько, то ли не хотели понять. И язык-то у него живой, мокрый, чуткий. Холод ли сосульки, жар ли печеного яблока чует. А не баит! Ничего. И все над ним смеются. И рыжая Светохна: то все кивает и даже учится жестами с ним разговаривать, хотя он все и слышит, но вроде ей самой интересно. А то начинает дурить, строить рожицы, дразнить его белоглазой рыбой, раком, попиком, взявшим обет.
Уж ладно Сычонком кличут за свист. Сыч все же птица, и ее даже и опасаются, мол, с духами ночи знается, с лешими водится, русалкам посвистывает на ихних игрищах русальих. Но рыбой белоглазой?! Раком? Ён не говорит, но ведь не пятится же? Якая же Спиридон рыба? Якой рачище?
И рад-радешенек бысть теперь Сычонок, что все злые мальчишки и девчонки остались там, уже далече в Вержавске. А чтоб им самим языки поотшибло! Чтоб их сомы при луне утаскали. Пусть-ка сами помычат телятами, погыкают. Тогда спознают, что такое жить без речи, человеком выглядеть, а быть вроде скотины.
Спиридон уже и вообще не хотел в Вержавск возвращаться. Может, в других местах к безъязыким по-другому относятся. И еще он надеялся на что-то такое в дальних краях… На что-то чудесное. Рассказывают же всякое о заморских краях, что там зверей огромных приручают, величиной с избу, ездят на них, что иные и на морских огромных зверях катаются, запрягают их в ладьи, а иные и птиц запрягают, лебедей, и под облака вздымаются. А есть мудрецы, что язык зверей и птиц разумеют. Вот бы у такого выучиться! Тогда и люди ему не надобны будут, с птицами и медведями станет Сычонок переговариваться. И так-то он умеет как сыч посвистывать. И ведь сычи ему отзываются! Только сколько он не слушает их ответы, а уразуметь не умеет, что те ему высказать силятся.
Такие смутные и волшебные были у Спиридона предчувствия. Дорога его потому и манила.
И сейчас на дубовом плоту подле отца он полон был света и радости. Только бы еще править батя ему дозволил.
И Сычонок снова показывает, что и ему шест надобен. Отец усмехается, да и говорит Зазыбе Тумаку:
– Слышь-ко, дай младу богатырю правило.
Зазыба Тумак оглядывается, подзывает мальчика. И отдает ему крепкий шест.
– Правь!
И мальчик погружает шест в воду, старательно толкается.
– Да не спеши, – говорит хрипло Зазыба. – Следи за рекою… Как поворот, так и зачинай легонько толкаться… Вот так. Давай.
И Сычонок действительно помогает плоту медленно поворачивать с рекою. А не успевает, так Зазыба ему помогает.
3
Плыли они до позднего вечера, пока уже сумерки совсем не сгустились и не защелкали соловьи дружно. Тут и комарье разъярилось, набросилось.
– Ровно половцы! – восклицает Зазыба Тумак, хлопая ладонью по шее.
О половцах Сычонок слыхал, что зело злые воины на быстрых степных лошадках, с луками, копьями, сабельками, разоряют земли у Киева, а сюды не доходили еще. Только где-то в верховьях Волги некий князь их провел на брата.
– Ладно! Айда на берег! – восклицает батя Ржева.
И головной плот поворачивает к берегу, тычется слепо.
– Вервь! – говорит Зазыба Тумак Сычонку. – И к дереву!
И тот берет веревку, соскакивает на берег, карабкается до ближайшего дерева и начинает мотать веревку вкруг ствола.
– Давай, давай, – подбадривает батя.
Плот смирно стоит у берега. Но уже его начинает потихоньку разворачивать.
– Беги на середку и так увязывай! – велит батя, давая сыну еще веревку.
И тот спешит по берегу, спотыкаясь в темноте, цепляясь за кусты, хрустя прошлогодними травами. Где-то на середине батька его окликает и там вязать велит. Сычонок лезет в холодную воду, заводит веревку под крайнее бревно, обвязывает его и выбирается на берег, ищет деревце, озирается. Вот серебрится березка, к ней и привязывает веревку. А с последним плотом управляется Страшко Ощера. И весь караван дубов стоит, яко тихое стадо. И как будто даже дышит в темноте.
Сычонок идет, а ноги заплетаются, руки виснут. Уморился страшно за этот день.
Зазыба уже под хворостом искру высекает, бьет кресалом о кремень над мелкой стружкой и берестою. Скрежещет кресало о кремень.
– Ну, чего? – спрашивает, подходя, Страшко Ощера.
Зазыба упорно бьет.
Страшко Ощера хмыкает.
– Надоть ходатаем быть к огню, – говорит.
Голос у него высокий, резкий, сварливый.
– Чего ишшо? – буркает Зазыба Тумак.
– Испроси удачи.
– У кого?
– Да у ёго, у Перуна, али Сварога.
– Уж лучше у Илии-пророка, он тебе искр с-под колес насыплет, – говорит отец Сычонка.
Страшко Ощера мотает головой, теребит жидкую бороденку.
– Не-а, у Сварога.
Искры слетают из-под рук Зазыбы Тумака, но трут не горит.
– Дай сюды свою бороду! – говорит он Страшко Ощере.
– Тьфу! Дурень калный! – ругается Страшко Ощера. – Свою подставь.
– Последи же яко вихрем на огненней колеснице взят быв, на высоту небесную со славою возшел еси, – вдруг громко начинает молиться отец Сычонка. – Сего ради мы, недостойнии и грешнии, смиренно молимся тебе, честный Божий пророче: да обретше тя великаго ходатая, богатыя милости от Господа сподобимся. Тем же и ныне, славно ублажающе тя, молим: дай огню!