Нет, уговаривал я себя, это всего лишь случайное совпадение, что купол – увеличенное в размере хрустальное яйцо, и что это вовсе не чудесные видения из детства, а необычная, но все же театральная машинерия. Никакого определенного сюжета в этом фантастическом действе не было. Нельзя сказать, что в передвижениях фигур полностью отсутствовал смысл, в них заключался какой-то особый музыкальный ритм. Это была печальная эклога, лебединая песнь античному миру.
Наконец, шторм стал стихать. Фигуры одна за другой опустились в воду и исчезли. Вода успокоилась и вновь заголубела. Вновь раздались тихие, протяжные раковинные гласы, как если бы шлейф звуков на секунду задержался над водой. Некоторое время ничего не происходило, затем занавес закрылся, но уже никаких фигур на нем не было. Зрители замерли в ожидании возвращения чудесных видений. Наконец, все тихо, без аплодисментов разошлись, ошеломленные и одновременно подавленные.
На следующий день, когда я сидел за спиной барабанящей по клавишам Маши, а она была единственным островком посредственности в этом море великолепия, защитительная мысль осуждения начала овладевать мною. Да, говорил я себе, это все прекрасно, но…
– Сколько оружия можно купить на деньги этих аристократов? – звучал во мне голос моего друга. – Сколько людей накормить?
– Он неправ», – услышал я вдруг, и трость Гермеса уперлась мне в спину. Я обернулся: Гермес и Афродита стояли за моей спиной.
– Вы читаете мои мысли? – спросил я его с неприязнью.
– Нетрудно догадаться, о чем вы думаете.
– Ну и о чем?
– Желаете знать свои мысли? Извольте!
Он встал в позу декламатора и начал говорить нараспев, как стихи:
– Проходя мимо особняков богатых особ, иные думают, что бремя богатства также легко нести, как и отсутствие его. Отнюдь, скажу я вам, отнюдь! Можно жить в праздной нищете и пребывать в трудах приумножения и сохранения богатства. Но как, думается вам, можно жить в такой роскоши, – и он обвел тростью вокруг себя, – когда в мире столько обездоленных? Достойнейшая мысль… препохвально… однако бесплодная, ибо, как говорится в Писании, обездоленные и бедные всегда пребудут с вами, а богатые и знатные убудут. Быть может, сказано не совсем так, но это неважно. Что вы будете делать без богатых и знатных? Впрочем, богатые будут всегда, а знатные убудут. О ком вы будете писать в своих романах? Кого вы будете разоблачать и возвеличивать в театрах? В чьи окна с вожделением вы будете заглядывать тайком в надежде увидеть нечто неземное, божественное? Кому вы будете завидовать в конце концов? К идеалам каких рыцарей будете стремиться? К идеалам столяра Ивашко, высшим достижением коего в духовной сфере является то, что он бросил пить и умер в третий день от ипохондрии. Мы, мол, всем, вы скажете, Ивашкам счастье разом поднесем на серебряном блюде, отнятом, кстати, у нас, богатых и знатных. Ну, а ежели этот ваш столяр, сожравши все, уляжется на блюдо, как свинья, и не будет вас, истинных рыцарей революции, слушать, ибо сытый умного не разумеет? Тут вы его палкой побьете слегка, ибо другого языка он не понимает, а затем опять в кандалы да к стенке прикуете, не так ли? А если он вас самих в кандалы и к станку приставит вместо себя, а вы ничего, кроме изящных искусств, не умеете? Вы-то предназначены для того, чтобы наших детей учить музыке, а заодно наших жен соблазнять. Как же быть, молодой человек?
Они стояли надо мной – великолепные, холеные, вальяжные, а я сидел, скрючившись, на стуле в жалкой своей студенческой потертой уже форме, и каждая мысль находила отклик в его речи.
– Да, кстати, когда вы будете раздавать наше имущество бедным, кому достанется статуя Красоты? Я имею в виду подлинник – живое тело Афродиты, ведь женская красота – это тоже капитал в своем роде. Не правда ли, дорогая? – обратился он к Афродите.
– Ну, полноте, мой друг, – сказала Афродита, – вы разве не видите, ему уже плохо. Извинитесь за скверные мысли, – обратилась она ко мне и протянула руку для поцелуя, – считайте, что вы прикоснулись к мечте, а на мечту не поднимают руку…»
– С камнем», – добавил Гермес, чем добил меня окончательно.
Я сидел на стуле совершенно раздавленный и завороженный. Рядом бледная невыразительная Маша тихо наигрывала что-то на рояле. Огромный зал, посреди которого мы почему-то всегда занимались, был пуст, и сама эта пустота и величие зала подавляли меня. Я готов был уже бросить все и бежать из этого непонятного дома, как вдруг на следующий день Афродита подошла ко мне посреди урока, взяла за пуговицу и отвела к себе в спальню. То, что произошло между нами, невозможно описать человеческими словами. Это был полет над незнакомыми мирами, над какой-то несуществующей Аркадией или исчезнувшим Пергамом. Время от времени она ускользала от меня и летела над нереально синим льдом в позе Венеры, заложив одну руку за голову, другую протягивая мне…
Я очнулся от обморока в ее постели. Она привела меня в чувство солями, спасая, по ее словом, от участи Семелы. Рядом в кресле сидел с театральным биноклем Гермес и аплодировал.
– Браво, молодой человек, вы были бесподобны! Вы улетели так далеко, что мне пришлось воспользоваться биноклем. Только не нужно вызывать меня на дуэль, – сказал он в ответ на мою мысль, – бесполезное дело. Вы уж простите меня, друг сердечный, люблю, знаете ли, понаблюдать за человеками, когда они находятся в объятьях Афродиты. Трогательное зрелище. Я даже слезу обронил.
Афродита прижала палец к моим губам, чтобы я не отвечал, и от этого ее прикосновения я вновь растворился в бреду. Испытанные мною ощущения накатывались волнами в течение нескольких дней, стоило мне только вспомнить ее призывный взгляд или строчку моего отца: «Лучом любви испепелен…»
Я испросил у нее разрешения временно прервать занятия и дать мне отпуск для охлаждения чувств, и она согласилась.
– С вас, пожалуй, достаточно – запомните на всю жизнь. Не так ли? – добавила она и посмотрела на меня своим обжигающим взглядом, от которого пересохло во рту, сердце куда-то провалилось, а ноги вовсе исчезли.
– Нет, не целуйте мне руку, а то вновь упадете в обморок, а впрочем…»
Она достала флакончик с солями, скользнула кончиками пальцев по губам и сунула флакончик под нос. Очнулся я уже в окопах осенью четырнадцатого года. Впрочем, перед отъездом на фронт мне довелось испытать еще одно потрясение, связанное на сей раз с моим другом. Он неожиданно появился у меня перед отъездом, чтобы узнать, не переменился ли я во взглядах и так же готов помочь делу революции, как и прежде. Я слукавил, что нисколько не изменился, и тогда он предложил подвергнуть меня испытанию. Мы выехали на извозчике за город и тут он достал пистолет и сказал, что нужно застрелить одного человека, чтобы доказать свою верность.
– Предателя? – упавшим голосом спросил я.
– Нет, предателя убрать просто. Необходимо убить первого попавшегося: принести в жертву, так сказать. Судя по твоему виду, ты сам пока еще не в состоянии. Проверим тебя на присутствие.
Тут извозчик останавливает лошадь и, не поворачиваясь, говорит:
– Что, барин, убивать будете?
– Да нет, – залепетал я, – мы не убиваем невинных людей, успокойся.
– Вы-то меня убивать не собираетесь, а ваш приятель в точности убьет.
– Отнюдь, – сказал мой друг, приставил пистолет к затылку извозчика и выстрелил. Затем он взял меня за руку, словно ребенка, отвел в сторону, посадил на другого извозчика:
– Вот это и есть наше дело, – сказал он небрежно. – Если согласен быть с нами, приходи завтра ко мне, если нет, то прощай.
На вокзале перед отправкой на фронт он неожиданно подошел ко мне сзади, положил руку на плечо и сказал:
– Спасибо и на том, что не выдал меня. Отблагодарю как-нибудь.