ПЛАТОН: ну, да, ведь иначе зритель и не поверит и не будет сопереживать, он будет только недоуменно пожимать плечами и говорить «это просто невозможно, это сочинил человек в припадке безумия».
СОФОКЛ: вот-вот! какие бы безумия ни творились на сцене – зритель не должен впадать в такое же неистовство и должен понимать, что же все-таки происходит.
ПЛАТОН: а если ты обнаруживаешь, что кто-то на сцене лишний: ему нечего сказать или сделать? что ты делаешь с ним? или – что ты делаешь, когда видишь, что имеющихся персонажей не хватает для выражения слов или действий?
СОФОКЛ: мой милый, я их просто создаю, если их не хватает, или просто уничтожаю, если они лишние. Демиург я или не демиург, в конце концов?
ПЛАТОН: демиург, демиург. Да ты, приятель, просто горшечник, глиномеситель.
СОФОКЛ: Люди могут лишь рассуждать либо действовать – но безумно, люди катастрофичны из-за своего промелька в идее. Они рациональны – и не более того.
ПЛАТОН: Люди – да. Но человек – разумен. Рациональность – всего лишь вектор, кстати, направленный вниз, к концу и смерти. Разум сферичен и спекулятивен – он всегда может прирастать и расширяться подобно пузырю.
СОФОКЛ: пусть ты прав – на этом драму не сделаешь.
ПЛАТОН: драму людей, событий, места и времени – да, но есть же и другие драмы!
СОФОКЛ: неужели? какие же?
ПЛАТОН: есть драма самой идеи.
СОФОКЛ: и в чем же она состоит?
ПЛАТОН: моя драма – от пролога к эпилогу идеи, где люди и действия – лишь декорация, где персонаж размышляет, следовательно развивает идею, и этим персонажем может быть любой, втянутый в идею – бог, герой, человек, нечто. Драма идеи – в поиске выразителя, их мало и мало среди них достойных идеи.
СОФОКЛ: как же ты ее создаешь?
ПЛАТОН: как ларец в ларце. Одна и та же мысль, всего одна, ищет своего лучшего выражения – и мы: мысль, я и зритель, точнее сомыслитель этой драмы – движемся вглубь этой идеи, все дальше и дальше, а декорации, которых, признаться, и вовсе нет, тают и растворяются в собственной ненужности, персонажи, как дым, рассеиваются и забываются, все несущественно, кроме идеи, которая все не является и не является…
СОФОКЛ: и так и не появляется никогда?
ПЛАТОН: она, а точнее ее след, называемый смыслом, сомыслием возникает только при прочтении и продумывании мысли.
СОФОКЛ: значит, твою драму мысли нельзя разыграть на сцене?
ПЛАТОН: можно, но зачем, если мысль сама по себе – лучшая игра идеи.
ЗАНАВЕС
(раздается рев взлетающей мысли, из которого прорастает торжествующий гимн небесных сфер, горизонт и все пространство голубеют в ослепительном озарении понимания произошедшего)
Время Анализиса
30 сентября. Вера, Надежда, Любовь. Три девочки, которых мать благословила на муку и смерть от упорствующих на пути к христианству варваров. Я еду в плацкартном вагоне поезда Симферополь-Москва. За окном – пронзительно синее, неистощимое и неистовое небо и притихшая суета жизни. В разбитном вагоне, сляпанном в конце квартала одной из старинных пятилеток, грязно, нелепо, шумно, ободрано, обобрано и обворовано, дрянно и разболтано. Не соблюдается ни одна норма и ни одно правило: мы везем с собой холеру.
Я уже порядочно пьян от проводов в кислой среде ркацители, совиньона, каберне и чего-то совсем беспородно кислого. Попиваю маленькой кофейной чашечкой чудом уцелевшее в прощаниях ркацители и вяло-корявым почерком достаю из памяти давным-давно не состоявшийся диалог.
– Можно?
Она молчит. Да мне и не нужен ее ответ. Я целую ее, преодолевая полумгновенное сопротивление нежных и изящных губ. Ее тело и волосы издают еле слышный мягкий аромат, совпадающий с тонкой нежностью кожи. Маленькая грудь трепетно бьется в моей ладони, я целую еле выступающий сосок и слышу над собой тихий усталый вздох. Обычно веселые, ее глаза теперь чуть не плачут, а растянутый и смятый поцелуем рот дрожит. Романтика неизвестности и тайны отношений кончилась и начались совсем другие.
– Тебе плохо?
И в ответ она начинает оседать без сил, в глубоком изнеможении. Сам собой на нас падает полумрак любви и в этом полумраке она, нагая, видится мне еще прозрачней, прекрасней и совершенней. Лоно, устланное легчайшим каракулем, открывается ниже изящной, ажурной портьерной складкой цвета пьяной вишни, острое жало любви, маленькое и упругое, слабенький кинжальчик наслаждения, о чем-то взывает к моему языку и они, сойдясь, уже не могут расстаться и намиловаться.
Она дернулась, вздрогнула и повалилась на бок в изломанно-изящном изгибе, исходя упругой судорогой. Но вот эти волны стихли, и я вошел в пылающую и истекающую сладчайшей отравой пещеру.
– Как хорошо нам с тобой! – сказала она после долгой паузы, когда все кончилось.
– Давай позовем Илью.
– Зачем? Какого?
– Так однажды сказал Петр Христу, когда ему, простому рыбаку, стало хорошо наедине с Богом. И он позвал Третьего. Людям почему-то всегда нужен третий как свидетель и участник счастья на двоих.
– Нет, не надо нам никакого Ильи. Мне хорошо с тобой. Хочешь, я почитаю тебе свои стихи? Однажды это все мне приснилось и я тут же ночью написала, хотя вообще-то стихов не пишу:
После долгих ожиданий
я из дому выхожу
мимо странных длинных зданий
я иду и не гляжу.
Очень страшно, очень томно —
окна мрачные кругом,
в жутком городе огромном
ни души. Почти бегом,
легкой тенью, мышью белой
я крадусь в немую даль,
а в душе оторопелой
бьется грустная печаль.
Вот вдали огонь мерцает.
Я к нему, а вся дрожу,
сердце сладко замирает,
а зачем – и не пойму.
Огонек едва заметный,
но неумолчно горит,
кто там – друг ли мой заветный
или бес меня блазнит?
Я бегу, а злые тени
мне клевещат и бубнят,
то за волосы заденут,
то за платье теребят.
А огонь все так же долог,
бесконечно далеко.
Почему же мне он дорог?
Может, это в смерть окно?
От тревоги замираю,
но бегу, бегу, бегу,
только вдруг я замечаю,
что давно на берегу.
Город сгинул незаметно,
справа – море, слева – лес,
огонек горит приветно,
льется лунный свет с небес.
Только что это со мною?
Волны, дебри – всё внизу.
Освещенные луною,
два коня меня везут.
Два прекрасных дивных зверя,
гривы сыплют серебром.
Я лечу, себе не веря,
между Бездной и Добром.
Кони резвы, гривы черны,
цокот мерный в пустоте,
Млечный Путь пылит огромный,
мчит к заведанной звезде.
Бесконечная дорога,
сорок дней и сто ночей,
мы домчались до порога,
в мир немеркнущих огней.
Вол, орел и лев крылатый,
старец мудрый – все стоят,
тихим пламенем объятый,
пред престолом – белый плат.
Все сияет на престоле
в окружении седин,
судьбы всех вершит и волит
Дух, Отец и Сын един.
Я спросить хочу. Немые
застывают все слова.
Слышу: «Чадо, се, отныне
будешь ты в любви права»
– Это хорошо, как сказка, – говорю я и делаю вид, что засыпаю. Теплая ладонь ложится мне на глаза и становится счастливо. Я сладко плачу и действительно засыпаю, сквозь кисею сна ощущая блуждающую ласку легких рук.
– Тебе приснилась тогда твоя смерть.
– Нет. Любовь.
Мы лежим теперь в совершенной темноте и видим только друг друга – больше ничего не существует.
– Это одно и то же. Любовь – это тренировка смерти, прижизненная попытка наших душ вырваться из теснин тела. Смерть – это акт любви, способ вырваться из любви себе подобных к любви Совершенного.
– Наверно. Ты очень умный и я ничего не понимаю, что ты говоришь.
– Не умный, а ученый. Умный говорит понятно. Мне трудно быть понятным, поэтому я лучше расскажу тебе разговор двух действительно умных людей, которые будут тебе понятны.
– А о чем они говорили?
– О том же самом, о любви и смерти. Конечно, я смогу передать этот их разговор только в той мере, в какой запомнил. И постараюсь не подменять их слова своими. Но память моя уже стара и слаба, она истощена и обессилена совестью. Только праведники и святые имеют чистую память и чистую совесть. Моя же память устала. Так слушай.