Всего за 49.9 руб. Купить полную версию
– В тридцать четвёртом… за четыре года до рождения я был репрессирован за компанию вместе с родителями. Шестьдесят два года наказания… Чем я, ещё не зачатый, тогда уже провинился перед дорогой советской властью? Вы можете сказать?
– Не могу, Толик… не могу… По слухам, в тридцатые плач-годы був такый тайный порядок… Если родители объявлялись врагами народа, то и их дети, даже ещё не родившиеся, автоматом становились тоже врагами народа. Во така жуть бигае в народе… И вроде похоже… Митя був репрессированный в два года, Гриша – за год до рождения… Ты був репрессирован за четыре года до рождения! Как это понять по уму?.. По сердцу?..
Новая Криуша – столица нашей семьи
Своя земля не мёртвым тяжела.Она – живая тяжела живущим…
С вечера тётя Нюра напекла пирожков, и рано утром я в компании с ними в портфеле поехал автобусом в Новую Криушу.
Новая Криуша…
Родовое гнездо…
Столица нашей семьи.
Иду по солнечной Ниструговке, помнившей моих молодых родителей. За плетнями август радостно хвалился сказкиным урожаем тыкв.
Полсела – Санжаровские!
Чудно́ как-то…
Я похож на них.
Они похожи в мою сторону. Доброта тоскует в лицах…
Санжаровские живут здесь, в Новой Криуше, не век и не два. Дедушка с бабушкой по отцовой линии здесь родились. Андрей Дмитриевич – в 1872 году. Татьяна Григорьевна – в 1874-м. Четвёртого февраля 1908 года нашёлся Никифор. Детей всего было восемь душ.
У Санжаровских было прочное, крепкое хозяйство.
Санжары – великие трудари. В Новой Криуше они жили на Ниструговке. По улице их звали Головки. Головастые, значит!
По обычаю, апрельским утром Никиша пел в хоре церкви Спаса Преображения. С клироса он увидал Пелагию Долженкову. Сама Поленька была из соседнего хуторка Собацкого. А в Новой Криуше гостила у тётушки.
Молодые познакомились и через полгода поженились. Навсегда Поля переехала в Новую Криушу. Поля была младше Никиши всего на год. И родители её, Михаил Алексеевич и Александра Митрофановна (родом она из села Манина), были почти ровесниками с родителями Никиши.
Я давно всё рвался хоть разок съездить в Новую Криушу. Да мама отговаривала.
И только тут, в Криуше, я понял, почему она это делала.
Мой дед по отцу, Андрей Дмитриевич, по характеристике сельсовета, «политически неблагонадёжный», был лишён права голоса. Этот упрямистый казачара, в десятом колене выскочивший из вольных казачьих кровей, не вписался в «Красную дурь», как навеличивали криушане свой колхоз «Красная заря».
– Не пойду, и всё. Ну хучь режьте!
Его не стали резать. Объявили кулаком.
А подпихнула, ускорила арест одна историйка…
По заведённому обычаю, бешеные налоги выдирали у тех, кто не пошёл в колхоз, только ночами. И вот однажды вломак вваливается в три ночи сельский активистик с дальнего угла Криуши – Ваня Сарана, он же Саранча. Так-то по бумагам Ваня пишется Толмачёвым. А уже улица приварила ему Сарану-Саранчу. Потомушко как Ваня оказался внепапочным, нечаянным побочным шальным творением погорячливого соседца Саранчина.
Вошёл Ваня и увидел у печи на жёрдочке верблюжий шёлковый платочек – и сразу хвать его.
– Что ж ты, грабитель, пакость головастая, внагляк отымаешь у сироты-малютки последний платок?! – вскипел дед и, не растерявшись, ухватил платок с другого конца и вырвал его. – Иля не знашь?.. Только ж полгодочка как отошла хозяйка моя Татьяна Григорьевна?
– Ну… отошла и отошла… Ворочать не побегим, – пробубнил Саранча, сражённый ловкостью деда. – Разнесчастушка ты кулачара! Я при исполнении! А ты из рук выдирать? Давать жестокую сопротивлению самой дорогой Софье Власьевне в моём лице?! В колхоз не вписываешься да ещё кулаками махаться? Думаешь, с нашим умом тут не разберёмся? Перестарался ты нонче. Не твой нонче день… Ничо-о… ОГПУ[8] тебе вклеит! Отдохнёшь на сталинской дачке! Пускай состанется платочек твоей дочуре Машутке! Пускай я вернусь нонь без ночного гостинчика своей дочке! Зато я тебе такой устрою звон московских колоколов! Тако устряпаю!.. Кровями зальёшься!
Саранча тут же побежал в сельсовет, накрутил заявление, что такой-то «показал жестокую сопротивлению проть самой дорогой советской властьюшки при исполнении».
И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.
На «суде» тройки деда только спросили:
– Богу веруешь?
– Да.
– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди.
И весь минутный «суд».
«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.
У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!
К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.
Вернулся дед.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Снова не пойдёшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».
И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг. На лесоработы.
А деду настукивал седьмой десяток. А у отца с матерью было двое маленьких сынов. Митя и Гриша.
Зачем все они полмесяца тащились на север? Чтоб погреться в Заполярье? Или «за туманом, за запахом тайги»?
Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили «неутомимые борцы за всенародное счастье на века». Кого на север, на Соловки, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь срочно выжали. Все-е-ех «осчастливили».
Кулачьё же!
А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.
В месте ссылки нашей семьи, в заполярном селе Ковда, что прижалось к бережку Кандалакшского залива, я и родился в субботу десятого сентября 1938 года.
Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.
Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители удостоились этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за че-ты-ре года до рождения?!
Оказывается, и я, ещё не появившийся на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться моим родителям.
Ковдяна – крекали́… Крека́ль… Этим прозвищем награждался всяк житель Ковды. А вообще крекаль, крохаль – водоплавающая птица утиного фасона.
В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.
Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный. И семья выкатилась в Западную Грузию. Это сейчас уже заграница.
Под гнилыми, малярийными дождями родительцы корчевали на косогорах леса. Разводили в совхозе «Насакиральский» чайные плантации. Потом работали на них.
Выходных там не было.
В Криуше я разыскал из наших бабушку Анисью.
Это старшая сестра моего папы. Когда-то бабунюшка была хорошей подружкой моей мамы.
Сейчас бабушке Анисье уже за девяносто.
На августовском солнцежоге она сидела на крыльце в фуфайке, в валенках и ёжилась от холода.
– Саша! – позвала она сына. – Повези, покажи, мил, Толюшке Никифорово подворье.
И первый раз в жизни проехался я вихрем на повозке, запряжённой двумя рысаками.