Они играли в крокет. Его мячи «регулярно отбивались, чёрт знает куда, безжалостным каблуком Лены, которая каждый раз, когда представлялась возможность "выбить" соперника, находила во мне идеальную жертву». Тут он впервые отмечает в себе черту – она впоследствии разовьётся. Он не терпит поражений, ущемления самолюбия. Влюблённый мальчишка от волнения растянулся посреди аллеи на виду у барышни и издал вопль, «в котором не было ничего героического». А он хотел быть в её глазах только победителем. Так он испытал «первое поражение в своей жизни», заметит семидесятилетний художник.
Вот его словесный автопортрет того «райского» времени: «Я только что научился говорить. Разумеется, я говорил по-французски (у детей были французские гувернантки, "мадемуазель", вначале – Жозефина, потом – Эстер, выписанные из Франции. Европейцы в Турции общались на французском. – Л. З., Л. К.). Я был блондином, у меня были вьющиеся волосы, я носил платье (тогда – поясняет автор французским слушателям по радио, где вначале он читал воспоминания, – "маленькие мальчики моего возраста ещё носили платья"). На мне была маленькая шляпа из белой пикейной ткани с пуговкой наверху. Я был совершенно счастлив. В этом мире я чувствовал себя очень удобно. Я впитывал тень листвы и тепло пробивающихся солнечных лучей. Я внимал звукам, но особенно вкушал запахи и ароматы». «Райский» ребёнок.
С тем же литературным мастерством, с тем же художественным восприятием реального мира он опишет детские впечатления от Босфора, в которых проявятся и черты его характера. «Босфор, расстилавшийся перед домом, был похож на огромного зверя, огромную рептилию, огромную плоть от расплавленного свинца, вздрагивающую и будоражащую поверхность воды, отнюдь не ровной, а бугристой, подобно рептилии, под гладкой кожей которой постоянно шевелятся мышцы. Эта рептилия в миг "утекала" на глазах у ребёнка, выходящего на балкон; вилла была снабжена балконом, опирающимся на две белые колонны, воспоминания о которых меня и сегодня переполняют гордостью».
Главными в этом очаровывавшем ребёнка мире, а «любое детство волшебно», по собственному его выражению, были мать и отец. Мать рядом чаще отца. С нею он ездил на греческом фиакре в город и в посольство, по дороге совершая прогулку на пароходе, любуясь башнями Румели Хисары и другими константинопольскими редкостями. С нею гулял по набережной вдоль Босфора, каждый раз около трёх часов дня: она требовала, чтобы он говорил только по-русски, и со строгим лицом не отвечала ему, если он забывался, – ему легче говорить по-французски, когда рассказывал ей свои сны. Ей, здороваясь, целовал руку по утрам. Он запомнил её в белом пеньюаре с кружевами, держащей в руках «томик в жёлтой обложке». Ему почему-то казалось: мать «большую часть дня проводила в комнате на втором этаже в пеньюаре и с жёлтым томиком в руке». Видеть её хотелось чаще. Это он запомнил. Она всегда казалась ему светской дамой. Назвал её «королевой».
Мария Никандровна была дочерью провинциального священника, протоиерея Никандра Николаевича Полидорова, похвально служившего в Вознесенской церкви и столь же ревностно – в церковных учреждениях в Оренбурге, с 1894 года – в Казани. Отец отличался деспотическим нравом и к концу жизни спился, оставив дочери в наследство лишь икону в позолоченной раме. Мария и родилась в Оренбурге, в 1873 году. Отец овдовел при её рождении и, когда та подросла, отправил к суровым тёткам, а они, по всей видимости, определили сироту в Институт благородных девиц, где она и получила светское воспитание, понимание высокого христианского долга дочери, жены и матери. Видимо, ещё в Оренбурге познакомилась с кадетом А.П. Алексеевым и вышла замуж в Петербурге уже за штабс-капитана, коим он был с 1892 по 1897 год. Мария Никандровна как-то, уже в Петербурге, показав сыну «четырёхэтажный дом на серой и грустной улице», сказала: «Мы жили здесь с твоим папой, когда ты ещё не родился. Твой брат Кока родился здесь, на третьем этаже. Мы были бедны, работали днём и ночью. Твой отец готовился к экзаменам в Военную академию. Я ему помогала, и мы вместе учились стратегии и тактике».
Если мать – «королева» его детского пространства, то отец – «король». «Появлялся он в двух обличьях, одно из них – чёрное: когда он бывал в сюртуке. На голову иногда надевал цилиндр. В другие дни он выходил на улицу в феске. Порой он превращался в военного: тёмно-зелёная форма, плечи украшены жёсткими эполетами, которые больно кололи меня, когда я прижимался к их золотой бахроме. Это был мой отец. Я редко виделся с ним, он не всегда бывал дома. Иногда он отлучался на несколько недель, а то и месяцев». И ещё, такое же незабываемое: «Я сижу на левом плече отца, моя правая рука запущена в его волосы. Его эполет царапает мне попу. Но я так горд тем, что сижу рядом с его головой и возвышаюсь над всеми». К нему приходили люди в фесках, называли «эфенди», что «было почётным обращением к начальнику». Они «приносили разные сведения, в которых он нуждался». Рядом с отцом всегда было счастье. Однажды после одного из исчезновений отец привёз подарок от арабского шейха – «великолепную» львиную шкуру с головой льва со стеклянными глазами и оскаленной клыкастой пастью. Шейх подарил двух арабских скакунов, но он не смог их взять с собой. Прибыли три ослика, доставшиеся сыновьям. «Все ослики были довольно тёмными за исключением одного, самого большого, серого с белым животом». Его-то и получил самый младший, Александр, на зависть двум постарше. О братьях он вспоминал с благодарностью и любовью. В детстве они вместе, как упоминалось, играли в индейцев, по утрам занимались гимнастикой у шведской стенки под приглядом гувернантки, постигали тайны руин и подземных ходов в заросшем саду. Все трое рисовали. Старшего брата, Владимира, Александр считал «полным совершенством». К брату Николаю, Коке, «испытывал чувство глубокого уважения, искренней нежности и болезненной жалости»: брат был почти глухой после перенесённой скарлатины.
Читаем в записках «Альфеони глазами Алексеева»: «Альфеони было четыре года, когда Старый Моряк построил ему корабль на террасе, выходящей на Босфор. Корабельные бока были бревенчатые, а днище – земляное (это был собственно пол террасы). Альфеони принялся грести, и оттого, что корабль, как вкопанный, стоял на месте, ему пришлось стать исследователем. Простыми линиями он начал рисовать корабли, мерно скользившие по проливу, – один за другим. Потом – одну за другой – зубчатые башни Румели Хисары», средневековой крепости, выложенной из серого камня и ставшей достопримечательностью Стамбула. Потом (тоже простыми линиями) – воинов, осаждавших крепость, – одного за другим. «И так Альфеони развивал вкус к повтору». И добавим: вкус к простым линиям. Они не раз будут встречаться в его иллюстрациях и даже в анимационных лентах, как и ритмические повторы. Следует обратить внимание на одно алексеевское высказывание о свете, идущем с небес, названное им «божественным светом»: он «позволил мне познать Константинополь и научил меня думать». Не отсюда ли идёт понятие «рая»? Не потому ли он дал себе столь романтическое имя – Альфеони? Но увидим ли мы этот «рай», «божественный свет» в графике Алексеева или его затмят иные, драматические земные картины?..
…И вдруг в посольском доме разбилось зеркало. Отцовское зеркало. «А ведь русские верят, – пояснял Алексеев, – что разбитое зеркало предрекает скорую смерть тому, кто обычно в него смотрит». Ему было пять лет и пять месяцев, когда «наступил страшный день». «Появилась мать без лица. Оно было покрыто чёрной вуалью. Мама была вся чёрная и стояла перед настежь распахнутой дверью. Её руки раскрылись, чтобы обнять меня…» На поминальной службе «мама с чёрным лицом, держа белый платок рукою в чёрной перчатке, плакала. Я ухватился за её свободную руку, и меня называли сиротой».