Я хватала с полки одно лекарство, другое. Ничего не помогало. Сердце билось в глотке, пыталось порвать реберную клетку. Живая птица, и навек в тюрьме.
Я хотела разбить клетку, разорвать костяные прутья жалкими руками и выпустить птицу. Навек.
«Копирует тебя этот цветной да бойкий попугай, – сказал мне однажды один умный старый человек, курил, стоя около казенного окна, – да плюнь, не обращай внимания, слабо ей, ты художница, а она пошлая шансонетка. Разве на шансонеток обижаются? Визгу много, треска, грома и дыма. В любом случае все, что она творит, это тайный повтор; все это, прости, слизано с чьего-то громкого чужого голоса, а она старается орать еще громче, из кожи лезет; ей принадлежит только ее заполошный крик; а тащит-то она у людей отнюдь не слова, а то, откуда они растут; землю эту, волшебную почву, ее плоть, кровь, дух и запах; пишет она изобильно и высокопарно, тратит слишком много кимвально бряцающих буквиц, котурны эти издали пахнут дешевкой и риторикой; поэтический древний зуд мучительно, постоянно жжет ее изнутри; на самом деле ей не о чем писать, и она везде ловит чужих бабочек, откуда поярче вылетит, чтоб поймать и – р-раз, на иголку, себе в коллекцию». Нет, отвечала я умному человеку, вдыхая горький табачный дым, тут дело сложнее; она взахлеб кричит обо всем, что видит, что подворачивается ей под бойкую руку и под прищуренный глаз. «Обо всем – это значит ни о чем», – тихо сказал мне умный старик.
И выкинул окурок в открытое в синий вечер окно.
Разгадка пришла очень скоро. В той самой столичной газете и я, себе на горе, обнародовала стихи; послала их в быстром, мгновенном письме, и их напечатали почти мгновенно. Видать, руководству понравились.
И в Сети, ну, вы сами помните, в те далекие времена можно было под любой публикацией начертать свои слова. Ну, вроде как впечатление свое высказать. А имя? А имя под словами можно было не ставить. А можно было и поставить. Свое. Или выдуманное. «Внимание, глупые поклонники О. Ереминой! Ничего-то вы НЕ ЗНАЕТЕ! Надо отметить, что ЕРЕМИНА, между прочим, бессовестно ПЛАГИАТСТВУЕТ! И не у кого-нибудь, а у самой Виолетты ВОЛКОВОЙ крадет! Вот, глядите-ка…»
Хор возмущенных голосов поднялся, вал покатился. Муж смеялся: «Ну, что я тебе говорил!» Я по-настоящему рассердилась. Ведь мы же помирились! Зачем же так! Взяла и людям написала: «Люди, успокойтесь. Все просто. Это В. Волкова тут голос подала».
Ого-го, как Ветка взвилась! «Да я далеко отсюда вообще! Да у меня тут нет никакого выхода в вашу чертову Сеть! Глухая тайга! Одни комары и медведи! Черт возьми, я как в грязюке выкупалась! Как вам не стыдно, люди! Как вам не совестно! Вы меня грязью вымазали, а сами хотите чистенькими остаться?! Не выйдет! Ничего у вас не выйдет! Еремина коварная и наглая! Кому вы верите, ей или мне?! А вы все на меня ополчились! А я ни сном ни духом! Фу! Гады! Ни стыда у вас, ни совести!»
Месть и ненависть, ненависть и месть. Я не думала, люди, что так близко увижу их обеих, этих гадких близняшек, в своей жизни. Воочию.
«Олечка! Прочитала всякие гадкие словеса в любимой газеточке! И в других местах! Мне просто ужасно, меня всю выворачивает наизнанку! Ко мне пять раз приезжала скорая помощь! Там, в Сети, везде пишут, что я воровка! О Господи, ну хоть бы имели жалость, даже не ко мне, Бог со мной – а к моим детям! Когда мои детишки станут взрослыми, они так и будут думать, что их мать – наглячка, злобная псина, гадкая площадная тварюга! Ну ты хотя бы пожалела моего малютку, самого младшенького ребеночка! А в Сети, я тебе так скажу, я не все сама выкладывала, выкладывали за меня и другие люди! А я тоже показывала свое, но такое, ерундовое, самое мусорное, а самые хорошие стихи я впрок берегла! Оля, ты же меня вообще не знаешь! Ты не знаешь всех моих стихов, всех моих токкат и сонат, всех моих эссе, поэм-сюит, повестей, сказов, былин и романов! Да их никто не знает! Их в упор не видят! Они не хуже, чем твои, а даже лучше! Ты один стишок нацарапаешь, а я десять! Ты одну поэму выродишь, а я сто! А я, так и быть, уничтожу в Сети все свое! Убью! Все, что смогу! Я убью себя! Я – самоубийца! Ты этого хочешь?! Даже то уничтожу, что надо бы оставить! Для будущих поколений! Я вообще больше никогда не войду в гадоеду эту, сволочь Сеть! Пошла в задницу эта Сеть! Она только горе приносит! А я исчезну! Чтобы не вводить в искушение моих фанатов! Ты даже не знаешь, сколько у меня фанатов! Гораздо больше, чем у тебя! Если я им только свистну, они тебя, Олечка, в клочки разорвут! А „Художница в красном“ – ха, ха! Это всего лишь набросок. Так, почеркушка! Это такое кошачье баловство, я просто баловалась, котенком клубок катала, карандашом игралась! Просто реверансик такой в твою сторону! Ничего другого! Я и не думала тебе сделать больно! Я же не дурочка. Ты знаешь, Леличка, я тебя сейчас люблю еще больше! Ты мой любимый поэт! И если ты пожелаешь, чтобы я вообще исчезла с горизонта, умерла как поэтесса – ну так тогда я умру! Я не буду ничего и никогда и нигде печатать! Лишь бы тебе было хорошо! Но, слушай, Лель! Имей совесть! Не пиши обо мне всякие гадости! Деточек моих пощади! Я же мать!»
Я заметалась. Нигде в моих горьких монологах в Сети и намека не было на Виолеттино имя. Она брала меня на пушку. Я торопливо строчила ей ответное письмо: Вета, нехорошо обманывать, если я и отвечаю людям, да, люди, это правда, у меня украли мои стихи, нет, не стихи даже, а огненный, дымящийся кусок моей жизни, мою плоть и кровь, мой дух, что родил именно эти слова, так я же говорила им правду, ничего кроме правды, а вот ты все врешь, и что я у тебя краду, нагло врешь, а ты знаешь, Вета, отчаянно, кровью писала я, дура, дальше, слушай внимательно, Вета, у меня дело дрянь с сердцем, плохо дело мое, все эти идиотские распри даром не проходят, врачи требуют, чтобы я легла на операцию, – и все в таком роде писала, откровенно, да, милые люди, видите, какая я была дура: я ей жаловалась, я ей признавалась! В своем страдании! В мучениях своих! А вот не надо было этого делать. Тот, кто тебя ненавидит, радуется твоим страданиям. И тем наглее и хищнее он опять нападет. Друзья, помните: никогда не надо жаловаться людям. Ни врагам, ни друзьям. Перед публикой вы должны быть всегда здоровыми, красивыми и успешными. Никому не нужны ваши жалобные причитания. Вы сразу становитесь народу скучны. И отворачиваются от вас; и презирают вас.
Народ любит ярких павлинов. Он гоняет больных серых воробьев, шугает их и плюет на них.
Ну, иногда крошек жалким пташкам милостиво бросит: поклюйте, несчастненькие.
Я старательно писала Ветке: не перегибай палку, не передергивай, не бей на жалость, не кокетничай детьми, особенно малышами, это самое последнее дело, не надо изображать меня «той, которая жестоко затравила», все равно никто не поверит. «Наглячка, злобная псина, гадкая площадная тварюга» – что это? Кто так преступно оскорбил тебя? Зачем ты извергаешь из себя эту площадную ругань? Что ты делаешь, Вета? Вета, опомнись! Ты…
Я замерла над клавишами, которыми напрасно стегала свою боль и ярость.
Я вдруг поняла кое-что еще.
Главное – поняла.
Ветка хватала мертвой хваткой, как зубами волк добычу хватает за загривок, и переворачивала событие. Быстро и нагло.
На каждое мое прилюдное движение она немедленно отвечала зеркально отраженным движением.
Я схватила ее, воришку, за руку – она, как торговка на рынке, тут же завопила: да это она, подлая, у меня, у меня украла! Я печатала стихи – она тут же печатала похожие как близнецы, нахально с моих слизанные, и кричала: вот, глядите, Еремина ворует у меня темы и сюжеты! Она распускала обо мне черным веером чудовищные сплетни – и сама рассказывала всем и вся, что я ее преследую, изничтожаю, забрасываю камнями грязных слухов, возвожу на костер, что я ее совсем затравила. В стихах она визжала: «Я – Моцарт! Начало всех начал! А рядом со мной злобный Сальери! Сейчас он бросит яд в бокал! Но я в свою смерть не верю! Я – безмерна! Я – бессмертна! Сгинь, Сальери, бескровный, бездетный!» Я плакала, читая эти строки. Ветка вопила: «Я – Жанна д’Арк! Я взошла на костер! Я взошла на костер! И предательница, а я считала ее сестрой из сестер, подходит к костру и бросает в безумное пламя вязанку дров… И у меня даже нет сил для последних криков и слов!» Шипела змеино, злобно: «Вот она, как Иуда-предатель, безоглядный позорный каратель, ей за травлю мою заплатили, и затравит меня и в могиле!» А мне отовсюду звонили люди, люди, люди. Одни кашляли в телефонную трубку: «Ольга Михайловна, а это правда, что ваша заказная публикация в Сети стоит десять тысяч?» Я пыталась обратить все в горькую шутку. «Десять – чего? Рублей? Долларов? Тугриков?» Другие сразу, с ходу начинали орать: «Как вам не стыдно! Корчите из себя благородную, вы, базарная баба! Пощадите бедную женщину, вы, бесчестная тварь!» Приятный баритон ворковал: «Олечка, привет, не узнала, это Сашечка из Веденеева, из библиотеки Гайдара, как ты, милая, мы тут все о тебе беспокоимся, как тебя лечат, что тебе привезти из лакомств, может, шоколадку, может, апельсины? Врачи-то там добрые, не обижают?» Какие врачи, потрясенно бормотала я, Сашечка, ты о чем? Приятный баритон терялся. «Ну как о чем! Не хочешь, ясен перец, не говори. Ты же в больнице лежишь? Мы тебе передачку… хотели…» В какой больнице, хрипела я, в какой? «Ну как в какой! В психиатричке нашей! На улице Красных Зорь!» Я здорова как бык, холодно чеканила я невидимому Сашечке и вешала трубку.