Степаныч курит молча, разглядывает меня исподволь с интересом. Я вижу краем глаза, что его лицо вдруг становится серьезным, почти непроницаемым, но когда мы встречаемся взглядом, он сразу начинает улыбаться во весь рот, молоть чушь, и чеканить «от-так, от-так».
А я стою с деньгами в руке и, улыбаясь, гляжу на Степаныча. Теперь ясно помню, как снимал эти деньги в банке, как девушка с недоверием поглядывала на меня из-за толстого стекла, и свое отражение в нём. В ней, на ней… Мое отражение, непохожее на теперешнее в зеркале купе. И еще на кого-то она поглядывала. На кого-то рядом со мной. Я пытаюсь вспомнить, как выглядел тот, второй, увидеть его в отражении, но с каждым усилием мозг пронизывает боль, и дохлый номер вспоминать. Лучше не пытаться, не хочу.
– А документы?
Свободной рукой я шарю по задним карманам. Нет, там пусто. Я пожимаю плечами. Степаныч вскидывает лицо к потолку и начинает ржать:
– Ну ты, ну вы… Это вот так теперь ездят. От-так. Да? Ни сумки, ни паспорта, только охапка денег в кармане. От-так. Может ты тоже вахтовик. Только странный какой-то вахтовик.
Я тоже начинаю смеяться.
– Да спрячь ты бабло, вахтовик. От-так.
Степаныч бросает бычок, топчет ножищей, и носком ботинка выкидывает на ступеньки под облупленную дверь. Потом лезет куда-то за спину, щелкает замком и выдергивает из-под живота сумку на ремне, поясную барсетку. Он шаркает молнией на переднем кармане, вынимает из нее свой паспорт, а барсетку протягивает мне.
– На, положи свои деньжищи, и футболку вынь из штанов, от-так, че ты, как я не знаю, у меня даже сын-шкет так не ходит, в заправленной футболке, от-так, и не видно барсетку.
Мне кажется, он питает ко мне отеческие чувства. Он снова подходит вплотную и вытягивается в струнку, дышит в лицо:
– Мои деньги дома, на карточке. От-так. Так что, если ты из этих, не рассчитывай.
Из кого из этих? Я молчу, и улыбаясь смотрю на него.
Он тоже начинает улыбаться, потом смеяться и снова становится добродушным сутулым толстяком с кулаками-подушками. Я показываю на пачку сигарет, Степаныч выуживает одну мне и сам закуривает вторую. Сначала я закашливаюсь, слезы из глаз. Степаныч трясется от смеха «не куришь, ну ты странный бандит», но я упорно втягиваю в себя дым и чувствую, как голова туманится и все качается сильней. Потом поезд останавливается, но тамбур продолжает качаться, и прямоугольники окон и плиток на полу выгибаются ромбами.
Степаныч выдергивает меня из тамбура и орет в спину проводнику на другом конце вагона:
– Что за станция, начальник?
– Громоводск.
Мы смотрим, как проводник степенно проходит между теснящимися с багажом пассажирами и идет открывать дверь в дальнем тамбуре.
– Вот раздолбай, а, – бормчет Степаныч, – должен стоять уже наготове. А он, – вдруг его лицо озаряется, – город, стоянка десять минут, от-так, пошли сосисок купим и лимонада.
На полупустом жарком перроне воняет гудроном. Мы покупаем мешок жареных масляных сосисок в тесте с картошкой. Они очень горячие. Тётка в белом мятом фартуке за алюминиевым прилавком на колёсах с навесиком, осоловелая от солнца и жарких кастрюль с сосисками, долго отсчитывает нам сдачу, и вздрагивает, когда Степаныч вдруг выпаливает:
– Что подруга, зона-то далеко?
– Да, рядом, – тетка смотрит напряжённо, – а ты чего, на экскурсию хочешь?
– Да, нет, так просто, – Степаныч теперь оборачивается ко мне, – тут же тюрьма Громоводская, у меня тут приятель был, с армии, работал. Надзиратель. Все рассказывал, как на пенсию выйдет в сорок лет. Чудак, от-так. Так он говорит: «тут полгорода сидит, полгорода охраняет». Да, подруга?
Степаныч поглядывает на продавщицу озорно, та недовольно морщится.
Мы уже лезем по ступенькам обратно в вагон, Степаныч впереди меня, и тут я упираюсь головой в его потную спину, смотрю на него, а он кратко кивает куда-то вдаль по перрону:
– Вон, смотри, – и залезает внутрь.
Я выглядываю наружу из тамбура. Трое парней в одинаковых широких чёрных штанах, черных рубахах, с сумками и пакетами показывают билеты проводнику у соседнего вагона. Я смотрю на Степаныча, он продолжает улыбаться, но уже не так широко, а как-то растерянно, глаза беспокойно сощурены:
– Откинулись, от-так, – говорит он вполголоса
В купе он молниеносно наполняет стопки:
– Ну, давай, от-так, чтоб до дому добраться поскорей, или куда ты там…
И тут:
– О, вот это мне повезло-на с соседями!
Мы замираем и смотрим на парня, который стоит в дверях купе. На нем широкие черные штаны, черная рубашка, в руках спортивная сумка. Худой, роста невысокого, впалые, чисто выбритые щёки, неопределённый ёрш на голове вместо прически. Он быстро усаживается на край койки, ссутулившись, как будто хочет занять как можно меньше места, аккуратно задвигает под койку сумку и вытягивает руку прямо между нами, кто быстрее схватит:
– Саня.
– От-так? И я Саня, Александр Степаныч, – кричит Степаныч, возвращает стопку на стол, расплывается и трясет руку новенького, – и это тоже Саня. Три Сани в купе. От-так!
Три Сани? Это я тоже Саня. Я ему сказал, что я Саня.
Я жму руку новенького, киваю и молчу. Рука у Сани костистая и холодная.
– Ты докуда едешь-то, – спрашивает Степаныч.
– Да, всё прямо и прямо, пока не приеду.
– Значит, ещё не скоро.
Степаныч глядит на меня, молчит выжидающе, как будто ждет, что я скажу, куда еду.
Куда я еду? Мне скоро выходить.
Вдруг Степаныч отводит взгляд и начинает хитро улыбаться:
– Тогда, чтоб не запутаться, ты, – он показывает на меня, – ты будешь Саня, извини, я тебя уже давно знаю, от-так, – показывает на новенького, – будешь Александр, ты тем более еще трезвый, пока, а я, так и быть, буду Сан Степаныч. От-так.
– Сан Степаныч, Сан Степаныч, – голос новенького скрипучий, высокий, и говорит он, почти не разжимая тонких губ, – может Степаныч-сан, как японец-на.
И он смеётся, вдруг заливисто, беззлобно. Степаныч тоже смеётся, качает головой, как бы говоря «во даёт». Он выуживает из чемодана третью стопку, и мы выпиваем втроем. Новенький не закусывает, только выкатывает глаза и шумно выдыхает.
– Вы что тут мёд везете? Медом несет, – он принюхивается, смотрит на меня вопросительно, – от тебя что ли?
Я пожимаю плечами. Степаныч жует сало, отвернувшись к окну. Саня внимательно почти враждебно разглядывает мою улыбающуюся рожу, но через секунду тоже начинает улыбаться.
– Да ладно, медом и мёдом. Мужики, только меня проверять придут, и вам, это-на, – он показывает глазами на бутылку, – нельзя.
– Ничего, договоримся, – машет рукой Степаныч, – от-так…
– …И медведи, и кроты,
Зайцы, лошади, коты,
Все пугаются меня,
И бегут, как от огня.
Я выпиваю еще и лезу на верхнюю полку.
– Э, скапустился твой попутчик-на, Степаныч-сан – Саня язвительно подмигивает Степанычу. Но Степаныч меня защищает:
– Ничего, мы с ним уже давно едем, от-так, он вишь, молодой еще, хоть и не щуплый. Да, Саня?
Молодой. Мы с откинувшимся Саней примерно одного возраста. Сколько ему? Тридцать, вроде, есть.
Из верхней незанавешенной части окна бьет заходящее солнце, мелькает за деревьями. Я подставляю лицо свету и чувствую, как на веках не переставая мельтешит стробоскопом. Лежу с дурацкой улыбкой, с закрытыми глазами, а по векам и щекам носятся солнечные блики. Голова наконец-то дурнеет и вязнет в вате. Подступает долгожданная отключка. Медовый запах от моей одежды и рук скапливается в облачко, окутывает меня, висит над койкой.
Я отворачиваюсь к стене и не вижу своих попутчиков, только слышу одним ухом и представляю.
Саня скрипучим голоском, который от спирта стал еще корявее и тоньше, рассказывает Степанычу, и его слова доносятся из полудремы, из клубов дыма, из кислых неоновых переливов сала и черствеющего на глазах хлеба, складываются в картинки.
Два года, да…, оттарабанил, да, два.
Его лицо с узкими глазами выплывает из-за радужного марева, а рука показывает рогатку двумя пальцами, буква «V», два года. За что? За дурь. По двести двадцать восьмой. Для себя, ясен пень, для себя, за распространение, совсем другие цифры-на. На моих закрытых веках мельтешит солнце. Саня молчит, и теперь обе его руки показывают по рогатке, в каждой – сигарета. Он подносит обе сигареты ко рту, затягивается и выпускает кончиками рта две струи сладковатого дыма. Струи скручиваются со скрипом и рисуют в воздухе прямо перед его лицом восьмерку. Она колеблется, а Саня улыбается, и показывает две рогатки с дымящимися сигаретами. Две рогатки и восьмерка. Два, два, восемь. Двести двадцать восьмая.