Всего за 309.9 руб. Купить полную версию
Добыв носилки (пришлось умолять водителя кареты скорой помощи от больницы Святого Иоанна; он заодно уж дал мне три нарукавные повязки с символикой Красного Креста – некую защиту от выстрелов и задержаний), я начал процесс эвакуации раненых в больницу на Джервис-стрит. Мы с ребятами курсировали вниз по Генри-стрит и обратно. О'Коннолли[5] раздробили лодыжку, однако он наотрез отказался покинуть свой командирский пост. Я оставил его на попечение Джима Райана – студента-медика, который примкнул к нам еще во вторник. При дневном свете удалось сделать три ходки до больницы и обратно; темнота и баррикады не дали вернуться на Почтамт ни мне, ни двоим юнцам из Корка, нарочно примчавшимся в Дублин. Я посоветовал им ехать домой. Или идти. Главное, поскорее. Потому что Восстание подавлено. Дома от этих ребят будет больше пользы. Сам я поспешил на Джервис-стрит, отыскал в больнице свободный уголок, устроил из пальто подобие постели и уснул. Разбудила меня сестра, уверенная, что больницу следует эвакуировать – пожар, дескать. Огонь, похоже, шел за мной по пятам от самого Почтамта. Я пробормотал что-то невнятное и снова впал в забытье. Я слишком вымотался, чтобы испугаться какого-то пожара. Проснувшись, я узнал: пожар локализован, а повстанцы сдались.
Больничный персонал убедил британских солдат, что я врач, – так я чудом избежал ареста. До вечера я перевязывал умиравших и закрывал глаза умершим на Мур-стрит[6]. Вооруженные силы Британской короны не разбирали, кто повстанец, кто обыватель. Женщины, дети, старики попали под пули; их мертвые лица были замараны копотью. Над их головами жужжали мухи. Некоторые трупы обгорели до неузнаваемости. В глубине души я понимал: я тоже причастен к этим смертям. Такова борьба за свободу – в ней, в борьбе, гибнут невинные.
Там, в номере 16 на Мур-стрит, я и нашел Деклана.
Я звал его. Звал и хлопал по черным от копоти щекам – и он услышал, он открыл глаза. Сердце мое на миг возликовало – я вообразил, что сумею спасти друга. «Ты ведь не оставишь Оэна, Томас? И мою мать тоже, правда? И мою Энн. Позаботься об Энн, Томас» – вот что он сказал. Я спросил: «Где она, Деклан? Где Энн?»
Но его глаза уже были закрыты, в горле клокотал невыпущенный выдох. Я взвалил Деклана на плечо и поспешил за помощью. Я уже знал, что несу мертвое тело, и все-таки нес до самой Джервис-стрит, до больницы. И я вытребовал для него место, и омыл кровь и копоть с лица и волос, и оправил на нем сюртук. Я даже раны перевязал – раны, которые не могли затянуться, – и, проделав всё это, потащил Деклана обратно – вверх по Джервис-стрит, через Парнелл-стрит, через Гардинер-Роу, в дом на Маунтджой-сквер. Никто не задержал меня. Я нес мертвое тело через центр столицы, но люди пребывали в состоянии такого нервного истощения, что попросту отворачивались.
Едва ли Бриджид когда-либо полностью оправится от потери. Никто сильнее, чем она, не любил Деклана, даже Энн. Я везу его домой, в Дромахэр. Бриджид хочет похоронить сына в Баллинагаре, рядом со своим мужем. Выполнив эту миссию, я вернусь в Дублин. Я должен найти Энн. Господь да простит меня за то, что я отправился служить мертвому, не отыскав ту, что, возможно, жива.
Т. С.Глава 2
Озерный остров Иннишфри[7]
У. Б. ЙейтсВот соберусь, вот решусь – я почти готов —К острову Иннишфри свой направлю чёлн.Славно устроюсь: сплету шалаш,девять бобовых рядковВысею и займу разум гуденьем пчёл.И набухну покоем – ведь залпом не пьют покой.Так и сверчиный хор лишь к заре обретает лад;Полночь сыреет млеком по капле; небосвод наливнойРади последней ласточки длит закат.Скоро, скоро решусь, ибо рябью бессчётных ртовЗаклинает Лох-Гилл. Пройдя сквозь грунт и гранит,Плещет денно и нощно, пульсирует этот зов —Так, что сердце щемит.
УРНУ С ПРАХОМ ОЭНА я запросто провезла в дорожной сумке. Я не знала и не хотела знать, дозволяется ли международным правом (или законодательством Ирландской республики) транспортировка такого рода грузов. Понадеялась на авось. И проскочила. Сумка ждала меня на ленте транспортера. Я расстегнула молнию, удостоверилась, что урну не изъяли, и только потом взяла в аренду автомобиль и направилась в Слайго. Там, на северо-западе Изумрудного острова, я намеревалась провести несколько дней и непременно побывать в Дромахэре, городке соседнего с графством Слайго графства Литрим. Арендуя машину, я не представляла, насколько дезориентирует правостороннее движение; я также не ожидала, что почти все три часа пути прорыдаю и что рыдания будут по временам прерываться воплями ужаса: неспособная из-за слез следить за дорогой, я создала не одну аварийную ситуацию. Насладиться пейзажем, понятно, тоже не получилось.
У себя в Манхэттене я редко садилась за руль. Там машина вообще без надобности. Я бы и на права сдавать не стала, да Оэн меня убедил: свобода, мол, означает в том числе и способность перемещаться в пространстве по зову сердца. Словом, водительские права у меня имелись. Мы с Оэном всё Восточное побережье исколесили, в какие только переделки не попадали – двое безбашенных, пара авантюристов. Незадолго до моего шестнадцатилетия, на летних каникулах, мы предприняли поездку через весь материк. Стартовали из Бруклина, финишировали в Лос-Анджелесе. Собственно, тогда я и научилась водить как следует – покрывать участки хайвея от одного городка до другого, зная, что вижу эти городки в первый и последний раз. Удивительное было путешествие – через холмы и равнины, через красные скалы Запада, с безлюдьем, за которым стояло слишком многое, и с Оэном на пассажирском сиденье.
А еще, пока мы ехали, я выучила наизусть поэму «Байле и Айллин» – длиннейший нарратив, легенду о смертной тоске и роковом обмане. О любви, которая длиннее самой жизни. Оэн прихватил с собой книжку – дешевенькое издание в бумажной обложке, с тонкими, загнутыми на уголках страницами. Он терпеливо слушал мои спотыкания на каждой строчке и еще терпеливее проговаривал со мной труднопроизносимые кельтские имена. В результате под конец путешествия поэма у меня от зубов отскакивала. К Йейтсу я питала страсть – почти такую же, какую питал он сам к прекрасной и неистовой Мод Гонн, актрисе и феминистке, что предпочла свои душевные силы направить на революционную борьбу, а не на «юного Вилли». Оэн снисходительно позволял мне разглагольствовать о вещах, в которых я ничего не смыслила (а думала, что смыслю), конкретнее – о философии, политике и, главное, ирландском национализме. На самом деле я просто их романтизировала, как свойственно девочкам-подросткам. Тогда же, за рулем, я и сообщила деду, что задумала книгу – исторический роман, действие которого будет разворачиваться в контексте событий 1916 года, на фоне Пасхального восстания.
– Из народных трагедий рождаются самые пронзительные истории, – вздохнул Оэн. – Только я, Энни, предпочел бы, чтоб твоя собственная история – иными словами, судьба – была полна радости. Не надо трагедиями упиваться. Куда лучше найти любовь и посвятить ей всю себя. Когда состаришься, лишь об истинной любви помнить будешь. Если, конечно, сумеешь ее удержать.
Меня в ту пору любовь не интересовала. Читать про нее – пожалуй; самой испытывать – нет, спасибо. Весь следующий год я докучала Оэну мольбами поехать в Ирландию, в Дромахэр, его родной город. Мне хотелось на фестиваль Йейтса в Слайго (по словам Оэна, от Дромахэра до Слайго рукой подать); мне хотелось попрактиковаться в ирландском языке. Насчет языка, опять же, Оэн настоял, а я подчинилась, выучила. Именно по-ирландски мы говорили, когда бывали одни.
Моим мольбам Оэн не поддавался. Прежде мы, кажется, вовсе не конфликтовали, а тут стали ссориться чуть не каждый день. Я даже на крайние меры пошла – нарочно стала выпячивать ирландский акцент. Может, думала, хоть этим деда пройму.