Даже не знал толком, что такое народ, государство. Некое глубинное сакральное нечто? Структура власти, иерархия граждан государства? Скопления людей, в чем-то однотипных, и в то же время вразброд? Или в них таится путь в нечто божественное, к чему стремится вся вселенная? Во всяком случае, именно это казалось смыслом, который поддерживал его всю жизнь.
Он хотел прославиться, еще не понимая, в чем отличие людей известных от неизвестных, кроме того, что их имена треплют в ТВ и блогах, и они такие же, как все – готовы на харрасмент, ревнивы к взглядам прохожих: узнают ли? Чехов недолюбливал людей свого времени, Набоков плохо отзывался практически обо всех писателях. Дело в том, что каждый человек – яркая индивидуальность, со своими скелетами в шкафу, и тот, кто ее в себе остро чувствует, принципиально не может быть согласным с другими.
Казалось, ему рано пришло откровение, отличающее его от тупого подростка, не знающего цели, – божественный смысл, который будет владеть его поступками и придавать силы до конца жизни.
Но неожиданно влезали грязными сапогами взрослые дяди.
– Мальчик-то странный.
– Не наш, ой, не наш!
Отец, гордящийся своей интеллигентной профессией счетовода, строго сказал:
– Не разговаривай об этом с другими, не поймут.
Он не знал, чтó в нем не то, да и вряд ли кто мог бы сказать. Была ли это беспамятная восторженность новорожденного, еще не узнавшего реальных катастроф, ослепленного самой вселенной, в которой нет общественных страстей? Не может быть, чтобы он сформировался из восприятия пустой глади океана. Наверно, все от генов стертой историей среды, с ее химерами в сознании, как сказал бы писатель В. Пелевин.
Мама гладила его шевелюру. «Какой ты красавчик, мой сын!» Он влюбился в одноклассницу, и робко кружил вокруг нее. Она словно не замечала, и через полгода его прятаний и подглядываний вдруг насмешливо сказала: «Слюнтяй!» И презрительно отвернулась. Наверно, он был начитанным филологическим мальчиком с сомнениями, а девушки покорно склоняются перед властным загорелым мачо с бычьей шеей – защитником и охотником за добычей. Отчего могут поплатиться из-за его тупой самоуверенности.
Так, с самого начала осознания себя, он был напуган открывшейся опасностью жизни – чем-то неминуемым, как рок в древней трагедии «Царь Эдип» или в "Процессе" Кафки.
Может быть, это незаконность его трепетного существования, впоследствии развернувшаяся в ощущении незаконности созданной им независимой общественной организации, к которой власть относилась настороженно. Откуда та детская зажатость – от страха высунуться за стены системы, может быть, даже ощущения непреодолимости барьеров природы испуганного с рождения живого естества? Откуда лживое поведение из страха выдать себя? Наверно, не только от не дающей высовываться монотонной повседневности, это – что-то метафизическое, страх временности и смерти. Он был естественным с родными, но поскольку считал всех окружающих близкими, то попадал в нелепые ситуации.
С юности недоумением для него была отдельность людей, живущих сами в себе, и не видящих извне его страданий (об их страданиях как-то не думал). Страшно невнимание. Человек рождается весь во власти материнской близости, и недоумение от невнимания приходит, когда он отделяется от матери, от семьи. И сам теряет зависимость от других, то есть близость слабеет. Отделенность, забывание – это, наверно, результат естественного развития, как удаление звезды от своего созвездия, и страшный грех.
Ясно, что люди рождены, чтобы отвоевывать для себя пространство и пищу, чтобы не умереть. Но почему у них такая непреоборимая эмпатия, желание любить? Может быть, не только близких, но и человечество, животных, планету? Разве не благо – разделение, специализация, уход рукавов развития в отдельные ветви? Но без эмпатии не было бы религиозной веры, синтезирующей науки, любви противоположных полов, самого развития – для достижения единства? Ничего не понятно.
Повзрослев, он по-другому увидел почерневших от солнца и работы чужих и непонятных взрослых в грязных сапогах. Перебирал фотокарточки в заброшенных в родительском сундуке альбомах в толстых коричневых обложках с выбитой затейливой вязью. На них глядели глупо наивные лица предков и их друзей, в гимнастерках и косоворотках, и на желтых от старости оборотах читал:
"Вася, во-первых, пусть эта карточка напомнит тебе о том, что у тебя (по изголовью) есть преданный друг Коля, а во-вторых, по разоблачению похождений…Молчу, молчу. Емельянов".
"Друзьями мы родились на земле
Но жизнь сдружила нас еще сильнее.
Мы с гордостью порвем преграды на себе,
Чтоб были мы еще дружнее.
Червинский."
"Миша! Судьба нечаянно столкнула нас с тобой, но зато во время совместной службы так крепко связала нашу дружбу, что конца коей, я полагаю, не будет до дня нашей кончины жизни. Я со своей стороны тебя как одного из всех наилучших товарищей и друзей, которых имел в жизни, не забуду никогда, не забывай и ты меня. Я, оставляя тебя, всегда буду иметь тебя в душе. Ташкент, Скародум".
"Друзьями мы сошлися с первых встреч в рабфаковских коридорах, друзьями и расстаемся. Очень рад, что это сбылось и не забуду долго я, где ни буду, буду всегда кричать тебе здорово, Ашнайды, и буду жать твою правую руку. Приходько".
"На память другу – сослуживцу по Красной армии Михаилу Трофимовичу Фролову.
Вашу я просьбу исполняю
Ваше желание я пишу
Успеха, счастия желаю
Не забывать меня прошу".
"Коля! Помни и не забывай, что жизнь только тогда хороша – когда мы пьем ее полными кубками. Червяков".
"Оце як ты захочишь подивиться на цю мордоние, на цом мордониеi побачишь мене бо я тут е. Передык".
"Сожалею, что ты меня до сих пор не понял, что я есть за человек. Коля Ермолаев".
И еще, и еще пожелтевшие фотокарточки, порванные с боков.
Человек по природе добр! Они оказались не такими страшными дядьками, кого он встречал в реальности и представлял по книгам о жестокости революций и войн, – внушительными и чужими, кроме, конечно, родителей, совсем своих и не имеющих ничего необычного. В них оказалась наивная притягательность и нежность, несовместимая со страшным временем войн и голодной жизни. Что это означает? – думал он привычным вневременным сознанием юнца. – Древнее, сущностное доверие между членами племени? Фон человеческой истории? Мистическое чувствование живого, возникшего, вероятно, из глубин космоса?
Вроде бы, он нашел смысл всей жизни, но все время продолжал искать – что? Поглощал книги в большой отцовской библиотеке и поверял чужими смыслами, раздумывая в дневнике, – мучился еще какими-то уточнениями. С упоением прочитал логотерапевта и экзистенциального психоаналитика Виктора Франкла, пережившего Освенцим: Главное – сделать жизнь осмысленной. Ценности не зависят от меня, а значит и высший смысл вне меня, как верующие видят смысл в Боге. Только высший смысл для каждого конкретный, его ищет каждый индивидуально, для себя. Выстоять в концлагере Франклу помогла любовь к матери.
Найденный в детстве смысл оборачивался отрезвлением, и приходилось снова искать (признак неустойчивости найденного). Можно стать на вершину осмысления себя и роли истории, чтобы не погибнуть в освенцимах, но и это не решает проблемы. За этим должен быть высший смысл, который религии, например, находили в божественности бытия.
Он не понимал, почему был занят изнурительным перемалыванием словесного вороха в поисках смысла жизни, изредка бессловесно вспыхивающего на мгновение, – и мимо его постоянно устремленного куда-то взора проходила чудесная жизнь, все милые сердцу нормальных людей мелочи быта, картины природы, здоровье, веселость.