Рипсик открыла коробочку йогурта, и ее глаза заблестели от предвкушаемого удовольствия.
– Музиля они в Германии любят меньше, чем Манна, наверняка потому, что он был австрийцем. Не считают его до конца своим. Так же, как русские никогда не сочтут своей меня. Казалось бы, в литературе важнее всего язык, на котором книга написана, но на самом деле срабатывают всегда совсем другие факторы. У тебя может быть богатый запас слов и гибкий стиль, но если ты чужая, как я, какая-то армяшка, твоя писанина никого не интересует. К тому же я пишу не про российскую, а про армянскую действительность. А Музиль, как я понимаю, писал хоть и по-немецки, но про Австрию. Если бы Австро-Венгерская империя существовала по сей день, Музиль был бы куда более знаменит. А современная Австрия слишком маленькая и невлиятельная страна, чтобы с ней считались и интересовались ее литературой. В итоге все упирается в экономическую мощь. Посмотри на англосаксов. Литература у них еще скучнее, чем у немцев, сплошное размазывание слез и сантименты, но поскольку у них много денег для той белиберды, которую они называют маркетингом, они и навязывают свою дрянь всему миру.
Ругать англосаксов одно из любимых занятий Рипсик, но еще больше ей нравится йогурт, поэтому она взяла ложку и сменила речевую функцию языка на вкусовую. Я выпил еще глоток кофе.
– Манн когда-то хвастал, что перед тем, как сесть за письменный стол, он каждое утро полчаса читал Гете, дабы напомнить себе, как не надо писать. Я подумал, что мог бы, когда сяду за новый роман, повторить этот подвиг, почитав полчасика, конечно, не Гете, а самого Манна, но боюсь, не выдержу, я слишком нетерпелив.
Покончив с завтраком, мы отправились к себе наверх. Проходя мимо лифта, Рипсик подергала дверь.
– Интересно, почему они держат его на замке?
Я не ответил, полагая, что из-за каких-то трех этажей лишний раз утруждать голосовые связки не стоит. Мы поднялись по широкой лестнице на второй этаж, где уже царило заметное оживление, рабочий день для персонала «Томас Манн Хауса» начался.
– Одни мужчины, – констатировала Рипсик. – Интересно, почему у них у всех такие печальные лица?
Одолеть следующий пролет оказалось сложнее, потому что лестница, ведущая со второго этажа на третий, была очень крутой. Но в конце концов мы добрались до своих апартаментов.
– А днем тут ничего, – сказал я, пройдя в кабинет и бросив взгляд на озеро.
– Когда потеплеет, тут можно будет работать, – заметила Рипсик. – Начнешь новый роман.
Она принялась изучать стоявший под окном массивный письменный стол, открыла по очереди все ящики и обнаружила в одном из них даже диктофон.
– Дома творчества не созданы для созидания, – поморщился я.
– Тогда делай заметки, может, потом напишешь что-то про Германию.
Я давно обнаружил, что у эстонских авторов лучше всего получаются путевые заметки. Наверно, наша страна столь мала, ее история столь кратка, а сам народ настолько скучен, что все это никак не вдохновляет наших рыцарей пера (которых процентуально наверняка намного больше, чем в Германии), они оживляются только тогда, когда выезжают за рубеж, в Испанию, Англию или Камбоджу. В подобных случаях они удивляют узкий круг своих почитателей меткими наблюдениями и глубокими мыслями; достижения жанра венчает книга о путешествиях в Антарктику, написанная неким эстонским советским писателем, получившим за свой труд Ленинскую премию. У меня честолюбивый характер, я предпочел бы, чтобы известность мне принесло произведение, более сложное, например, классический роман, потому я сообщил Рипсик, что предложенный ею жанр не совсем в моем вкусе, и объяснил, почему.
– С тобой дело другое, у тебя немецкие корни, ты сможешь написать об этой стране глубже.
Действительно, моя бабушка со стороны отца была немка, хоть и обрусевшая, да и позднее наша семья имела с Германией постоянную связь, мой дядя учился архитектуре в Карлсруэ и был обручен с немкой, а тетя два года проработала в горах на юге Германии в легочном санатории из тех, что описывали как Ремарк, так и Томас Манн; кто знает, может быть, именно поэтому я с первой же минуты, когда мы сошли в Гамбурге с самолета, почувствовал себя, как дома.
– Хорошо, я подумаю.
Рипсик отошла от окна.
– А это что за мазня?
На стене висела репродукция. Это был довольно типичный образец абстрактного искусства: трапеция неопределенного коричневого оттенка, окруженная полосами разных цветов, красной, желтой и лиловой.
– Судя по композиции, это Кандинский, – я уткнулся носом в подпись. – Да, точно так, Кандинский. Акварель, как я понимаю.
– Такие акварели моя бабушка тоже умела малевать. По-моему, это не искусство, а дизайн. И, кстати, плохой дизайн, посмотри, как небрежно закрашено пространство между линиями, краска везде выступает за края.
– Но несмотря на это, Кандинский – художник с мировой славой.
– Чихала я на его славу!
Рипсик презрительно повернулась к картине спиной. Я знал, что теперь последует: обмен мнениями на тему деградации современного искусства. Один мой приятель как-то сказал обо мне, что мои вкусовые предпочтения в области кинематографа остановились на французской новой волне, я рассматриваю это как комплимент; что касается отношения Рипсик к изобразительному искусству, то ее вкусы так основательно застряли на Ван-Гоге, что будь я художником, у меня наверняка возникло бы желание отрезать себе ухо. Кстати, в данном случае это тоже скорее похвала, потому что если уж быть откровенным, ничего достаточно важного двадцатый век к Ван-Гогу не добавил.
– Для меня вообще осталось непонятным, на основе чего одному художнику достается всемирная слава, а другому – никакой. Что это за критерии? Кто их вырабатывает? – напала Рипсик на воображаемых оппонентов, чьи точки зрения я иногда, к ее радости, стараюсь озвучивать.
– Наверно, критики, искусствоведы.
– Они не бескорыстны, поскольку заинтересованы в том, чтобы хоть кого-то восхвалять. Нет шедевров, нет хлеба. Широкая публика же вторит тому, что говорят так называемые «специалисты».
– Возможно, создатели абстрактного искусства просто предугадали сущность нового демократического человека. Демократия ведь превратила его в существо без лица и без души.
– По-моему, выражение «абстрактное искусство» вообще нонсенс. Абстрактной может быть только мысль, искусство же всегда конкретно. Абстрактное искусство – такой же оксиморон, как…
Рипсик на секунду задумалась в поисках сравнения.
– Гениальный скакун, – предложил я.
Она удивленно на меня взглянула.
– Это сказал не я, а Музиль, – уточнил я скромно. – Его поражало, что его современники в высшей степени неразборчиво пользуются столь значимым словом, как гениальный, что они говорят: гениальный теннисист, гениальный журналист, гениальный скакун. Особенно его раздражало последнее. «Как это скакун может быть гениальным», – возмущался он.
– Я думаю, что гениальный критик звучит, по крайней мере, столь же нелепо, – ядовито резюмировала Рипсик.
Черные стриженные «под котелок» волосы, обрамляющие продолговатое лицо, полные темно-красные губы, растянутые в широкой улыбке… Антуанетта стояла на перроне и махала нам рукой, а мы смеялись и махали ей в ответ. Это продолжалось довольно долго, в конце концов прозвучал мелодичный звуковой сигнал, над выходом зажегся красный свет, двери закрылись, поезд сдвинулся с места, и длинная, худая и почему-то вызывающая сочувствие фигура в черном драповом пальто исчезла из виду.
– Как тебе понравилась Антуанетта? – спросила Рипсик, – Не правда ли, обаятельная? Я думаю, уж про нее-то ты не можешь сказать, что она тебя сексуально не привлекает.