Все три года старый кожаный чемодан честно странствовал за мной в обозах. На фронте это больше, чем багаж. Это кусочек родного дома. Распахиваешь крышку, и будто дверь под отцовский кров приоткрыл: вот теплые носки из верблюжьей шерсти – их связала бабушка для промозглых питерских зим. Вот замшевый альбомчик для визит-портретов. В нем фотографии самых милых для меня лиц. Прячу его за пазуху шинели.
Снова лопнула рядом граната, и стены цейхгауза заходили ходуном.
– Господа офицеры! – кричит ротный. – Берем только самое необходимое… Поспешайте!
А пачка писем от Тани? Она перевязана лентой из ее косы. Неужто оставить здесь, большевикам на глумление? Рассовываю письма по карманам.
А походный дневник? Вся турецкая кампания в нем, это же живая память! Его куда? А батистовая «утирочка», подарок черноокой жалмерки из немецкого хутора Форштадт под Баку? Если б не она, я так бы и не знал мужского ночного счастья.
Немецкая машинка для набивки папирос – подарок отцу, добытый в турецком блиндаже, – шут с ней. А вот пару серебряных шпор – жалко.
– Быстрее, господа! Поторапливайтесь!
Павел вертит в руках боевой трофей – старинное курдское оружие с серебряной насечкой. Не отстреливаться же из него от красных?
Вздохнул, размахнулся и вдребезги разбил дорогой приклад об пол.
Я стою над чемоданом… В любую минуту жизнь моя может оборваться… И тогда все эти вещи обратятся для других в хлам. Уж лучше я своей рукой… Вытаскиваю чемодан на плац. Там уже вовсю пылает костер из персидских ковров, парадных мундиров, писем, книг… Швыряю туда и свои реликвии. Летят Танины письма, нотный блокнот, дневник…
Я сжигаю мост между прошлой жизнью и своим туманным будущим. Карманы нужны для нагана, запасных обойм, перевязочного пакета. В вещь-мешок набиваю комплект егеревского белья, теплые носки… По канату, протянутому в новую жизнь, надо пройти налегке.
Однако пройти налегке не удалось. Война русских против русских оказалась намного труднее и беспощаднее, чем бои с турками. Кавказский фронт казался теперь всего-навсего большими маневрами.
В ночь на 9 февраля в донскую зимнюю степь вышли добровольцы – три тысячи штыков – все, что осталось от великой России. Впереди строя шагал генерал Корнилов с солдатским мешком за плечами. За ним брели куцые воинские колонны, где офицеры шли вперемежку со студентами, юнкерами, гимназистами… Кто в шинели, кто в гражданском пальто, кто в сапогах, кто в рваных валенках.
С начала формирования в Добрармию записались 6 тысяч человек. Из Ростова выступила менее половины. Остальные либо погибли в боях, либо лежали в лазаретах и частных домах – больные и раненые, а кто-то просто затерялся в круговерти событий. Шли казаки – донцы, кубанцы, терцы с белыми лентами на папахах… Отдельно шагал чехословацкий инженерный батальон… За ним месили мокрый чернозем моряки в черных шинелях и бушлатах. Казалось, вся Россия прислала сюда своих лучших сынов. Увы, не столь многочисленных для одоления ворога.
Вязли в снегу городские дамы, цепляясь за набитые повозки, шли сестры милосердия, склонив головы, шествовали монахи, брели старики – люди спасались от большевистского произвола.
На бричке ехал престарелый генерал Алексеев, везя в чемоданчике – армейскую казну. Рядом с ним сидели закутанные в материнские платки и шали малолетние дети.
Мы с Пашей шагали в первых рядах своей колонны, которую вел красавец подполковник Симоновский, сбросив назло пурге с фуражки кабардинский башлык. Мы гордились своим командиром. Это был настоящий георгиевский герой, который прославился своей лихой атакой под Станиславом. Командуя пехотным Кинбурнским полком, Симоновский лично повел солдат на врага. Воодушевленные тем, что с ними в цепи командир полка, кинбурнцы под жесточайшим ружейно-пулеметным огнем, под ударами вражеской артиллерии прорвали 15 полос колючей проволоки и захватили шесть линий траншей. Обо всем этом мы узнали из газеты «Русский инвалид», которую случайно нашли на кухне в корзине для растопки печи.
Поручик, служивший в том самом 467-м Кинбурнском полку, дополнил газетный очерк своим рассказом:
– Под Калушем Василию Лавровичу осколок раздробил скулу, лицо было залито кровью, он передал командование своему заместителю, но из полка не ушел. Сами понимаете, на солдат и офицеров это подействовало ободряюще – с нами командир! А с ним и черт не страшен.
Вот уж точно: кому суждено быть повешенному, не утонет. Симоновскому суждена была смерть не от пули или осколка, может быть, предчувствуя это, он смело шагал под свинцовые ливни. Его растерзала толпа махновцев в родном городе Орлике, что на Южном Буге. Растерзала только за то, что Симоновский был полковником царской армии. Ему исполнилось всего 48 лет.
А пока, глядя на его молодцеватую фигуру, мы готовы были идти за ним в огонь и в воду… Ладно в воду, в лед пошли, ледяной покрывшись коркой.
После проливного дождя, промочившего нас до нательных рубах, вдруг ударили 20-градусные морозы. Шинели враз обледенели, задубели, захрустели… Башлыки, фуражки, шапки, папахи – все промерзло насквозь. Ничего не грело, только вытягивало из тела последнее тепло. Еще и ветер поднялся, нагоняя стужу. Ох, все ли дойдут до большого привала? Вся надежда была на станицу Ольгинскую, через которую пролегала наша дорога, бывший Задонский почтовый тракт. И всего двадцать верст до спасения, но попробуй, прошагай их на морозном ветру в мокрой одежде.
Я поднял воротник шинели и подтянул его револьверным шнуром, винтовка была по-казачьи заброшена на правое плечо, поэтому мог руки греть в карманах. Но фуражка моя, покрытая инеем, тепла на продувном ветру не держала. Оставалось утешаться суворовским правилом – «голову держи в холоде, ноги в тепле». Но ни голова, ни ноги тепла не чуяли. Вдруг кто-то сорвал с меня фуражку – и в тот же миг голова погрузилась во что-то мягкое и блаженно теплое – папаха! Паша снял с себя свою косматую терскую папаху и надел на меня, а фуражку надел на себя.
– Махнемся не глядя! – усмехнулся он. – У меня башлык есть.
И он, нахлобучив на себя мою промерзшую «фураньку», закутал голову башлыком, купленным по случаю, как и папаху, на барахолке в Темернике. Как я ему был благодарен за эту дружескую заботу!
Я шел и думал: нас изгоняли с нашей земли, более того, заведомо решили лишить нас жизни. За что? За то, что мы не поклоняемся их бородатым идолам? За то, что не ведемся на их призывы уничтожать храмы, сбрасывать колокола, плевать на алтари? За то, что носили погоны своей страны? За то, что проливали кровь не за мировой пролетариат, а за Россию? И вот за это они нам вынесли смертные приговоры? И вот за это они гонят нас со своей земли?
Мысли эти рождали обиду, горевшую гневом, заставляли крепче сжимать в руках оружие и тверже шагать в строю.
На всех бескрайних просторах России оставалось единственное место, где развевался трехцветный национальный флаг, – степь, по которой шли добровольцы, первопоходники. На одном из коротких привалов к нам подошел генерал Деникин, обнял Симоновского, обратился к нам, замерзшим, но все еще бодрым:
– Пока есть жизнь, пока есть силы, не всё потеряно… Стратегия у нас простая – пройти через спящие станицы, а там услышат наш голос, зовущий к борьбе, да и проснутся. Вот увидите, за нами еще пойдут…
* * *
В Ростове остались снаряды, патроны, обмундирование, медицинские склады и медицинский персонал – всё то, в чём так остро нуждалась наша малочисленная армия, охранявшая подступы к городу. О, если бы нас поддержали донцы или хотя бы то «кофейное воинство», что скрылось теперь в подполье!