В ходе наших неспешных бесед с Николаем Степановичем во время наших совместных перекуров во дворе я многое узнала и услышала от него. Он неизменно восседал в своём любимом, уже изрядно обветшалом кресле с неизменной сигаретой во рту. Тихо попыхивая папиросой (он курил только «Беломор»), Николай Степанович рассказывал мне о своей жизни.
– Я ведь детдомовский.
– Детдомовский? Почему? Ваши родители погибли? – бестактно спрашивала я.
– Нет. Меня бабушка отдала.
– Боже мой, родная бабушка. Это ужасно! Наверное, у неё были веские причины, – предположила я.
– Нет. Дело в другом, – сказал Николай Степанович и замолчал надолго. Потом, прикурив новую папиросу, продолжил: – Ещё года мне не было, когда мама умерла. Это я всё потом узнал… И бабка меня сдала в детдом.
– И кто же вам сказал? – любопытничала я – уж очень интересно было узнать историю этого нелюдимого человека.
– Нянечка у нас была одна в детдоме, и, сколько помню себя, всё она со мной возилась, вот и я к ней привязался. Полюбил её, всё бабушкой звал.
– Вам повезло, Николай Степанович, – хорошая женщина встретилась.
– Повезло, девонька… Повезло, что жив остался, что баба Люба меня полюбила. Повезло, что в детдом отдали – с голода не помер. Война. Я же сорок второго года. Трудные времена были, тяжело людям пришлось.
– А папа ваш, Степан, на войне погиб? – всё продолжала я доставать старика.
– Не было у меня никакого папы. Отчество мне дала баба Люба – нянечка. В честь батьки Степана – был такой командир партизанского отряда в наших краях.
– Какая хорошая эта баба Люба! Долго она вас опекала?
– Да, она очень хорошая была, – и опять замолчал Николай Степанович, прикрыв свои глаза. Я не стала больше тревожить его в тот день. Он думал о чём-то своём.
На следующее утро после завтрака я вышла опять подымить, а Николай Степанович уже занял свою позицию. На столе аккуратно лежала пачка папирос, спички (зажигалки он не признавал) и пепельница – на землю он никогда не стряхивал пепел и не бросал окурки. Тросточка была приставлена к столу. Старик был чисто выбрит, пострижен, в светлой рубашке, сидел прямо в своём кресле и курил. Мне даже как-то неловко стало за свой вид в домашней одежде.
– Вы никак на свидание собрались, Николай Степанович? – пошутила я.
– А почему бы и нет? Ты деваха видная.
– Так вы ко мне на свидание? – улыбнулась я. – Предупредили бы, я б хоть намарафетилась чуток.
Мои ментоловые сигаретки его раздражали, но старик терпел. Судя по всему, я была его единственным собеседником. И как-то он с сожалением сказал, что будет скучать по мне. «А оставайся-ка здесь на зиму. Зачем тебе холодная Москва?» – всё время предлагал он.
– Как ваше самочувствие? Какое сегодня давление?
– Живой, и хорошо. А ты позавтракала? Небось, опять свою овсянку ела?
– Да. Худею же, – рассмеялась я в ответ.
– Ты вчера спрашивала, долго ли меня опекала баба Люба… – без всяких предисловий начал свой рассказ Николай Степанович. – Всю жизнь свою. Даже в армию мне писала. Но на похороны её я не попал… Мне потом сердобольные её подруги сообщили, когда письма мои у неё нашли.
– Вот жизнь… – промямлила я.
– До четырнадцати лет я жил в детдоме, потом нас всех, мальчишек-одногодок, перевели в ПТУ, на токарей учиться. А кличка, которую мне дали ещё в детдоме, так и сохранилась за мной. Обидно было.
– Ну, всем детям дают кликухи, особенно мальчишкам.
Зачем было обижаться? – попыталась утешить я его.
Николай Степанович задумался и опять надолго замолчал. Я уже хотела уходить, когда он громко сказал:
– «Немец». «Немец»! «Немец» – моя кличка была. Лет с трёх так и звали…
Я опешила, не в силах что-то выговорить.
– А почему «Немец»?
– Эх, девонька, девонька, я и сам себе задавал этот вопрос, а потом всё у бабы Любы спрашивал. А она мне сказала: «Потому что аккуратный, чистенький, всё у тебя по полочкам в тумбочке разложено, вежливый ты – вот тебя потому и “Немцем” кличут».
Я молчала и смотрела на него во все глаза, ждала продолжения. И дождалась, только через несколько дней.
…Прошёл июньский дождик. Мой Глеб укатил по своим делам. Я вышла во двор и зажмурилась от такой благодати. Розы цвели разными буйными красками, а запах стоял такой невероятный и густой – хоть режь ножом, как масло. Ольга Афанасьевна спешила в церковь на вечернюю молитву, а я осталась с Николаем Степановичем в надежде на продолжение нашего разговора. Предложила старику чаю, и он неожиданно согласился, хотя обычно отказывался. Я удивилась и побежала на кухню, приготовила нам всё необходимое для чаепития, вышла с подносом во двор, и под вкусный ароматный чай потекла наша беседа.
– Николай Степанович, а откуда эти нянечки и воспитательницы знали, какие немцы бывают? По Европам же они не ездили, – начала размышлять я.
– Да, не ездили, ты права. Зато немцы бывали у нас. В нашем шахтёрском посёлке они расселились по хатам, а комендатура была в поссовете.
– Я много читала про оккупацию, как людей расстреливали, обирали.
– Они тоже люди, и тоже разные были. Баба Люба говорила, что у них поселился молоденький офицер, помогал им и едой, и дровами. Почеловечески вёл себя. У бабы Любы мужа в первые дни войны убило, а сын в полыньи утонул в сорок первом – хотел рыбы наловить. Подросток был, затянуло. Вот такая беда была у моей бабы Любы. Дочь от тифа умерла, – продолжал старик. – Умерла уже потом, как Красная армия освободила эти места. Одинокая она была, моя баба Люба, – в грустных, некогда голубых глазах Николая Степановича застыли слезинки. – Я всё время бегал к бабе Любе, когда учился в ПТУ. А когда мне исполнилось 16 лет и пришло время получать паспорт, она сделала мне подарок – купила костюм (по тем временам роскошь большая) – и сказала, что мне надо поменять фамилию на её и что она мне отписывает свой домик. Так и сделали. И стал я Куприянов Николай Степанович, и завещание на всё своё имущество она написала на меня. Вот такая она была, моя баба Люба.
Всё это мне Николай Степанович рассказывал с перерывами. Потом на целую неделю прекратились наши беседы. Я окунулась в светскую жизнь. В городе провели кинофестиваль. Я старалась попасть на мероприятия, просмотреть конкурсные фильмы, сфотографироваться с любимыми артистами. Как-то раз, когда я пробегала через дворик, старик меня окликнул:
– Что бегаешь туда-сюда? Или дымить бросила?
– Не бросила. Курю, курю. Дурацкая привычка. Просто по кинотеатрам и концертам бегаю. На море, когда успеваю. Курю на ходу, – оправдывалась я перед дедом.
– Так нельзя. Курить тоже надо уметь. Надо сидеть и размышлять.
– Пока, Николай Степанович, – спешу. Завтра с утра чай попьём с мятой, о'кей?
– О'кей, о'кей, – улыбнулся он.
Во дворе у хозяев росло много мяты. И аромат роз смешивался с ароматом этой душистой травки, отчего всё вокруг благоухало.
…На следующий день я вспомнила своё обещание и решила почаёвничать со стариком. С утра вынесла во двор поднос с разными вкусностями к чаю и заварила ароматный напиток с мятой и чабрецом. Я с удовольствием ждала продолжения нашей беседы. Николаю Степановичу хотелось излить душу, вспомнить далёкие дни. А мне нужен был материал для моих будущих книг (я писала иногда для себя, в стол).
– Хороший чай, – изрёк дед. – Я тебе хочу рассказать самое главное из моей жизни, об этом не знает никто, кроме Ольги Афанасьевны, и то я ей это рассказал только в 90-х.
Сказать, что я была удивлена, – это не сказать ничего. Или я у него вызвала безграничное доверие, или просто была транзитным пассажиром, которому можно всё рассказать и забыть. Я прикусила свой язычок и ждала.
– Когда мне исполнилось 18, перед самой армией (а тогда в армии служили три года), я уже жил с ней, с бабой Любой. Она очень сильно болела, я за ней ухаживал. А она всё обо мне заботилась. Так вот, за пару дней до моего призыва она завела меня в маленькую комнатку за сенями и сказала, что именно здесь, в этой комнате, я и появился на свет перед их рождеством.