– Ты не похож на Карла Маркса, хоть и бородат, – пробормотал я. – Ты светишься. Ты святой.
– Из нас двоих скорее уж ты святой, и таких как ты должно изображать на иконостасах, – сказал стрик.
– Я? Но почему? Я никогда не стремился… Напротив, я всегда стремился к другому.
– К обладанию рыжей блудницей, – в интонации старика я услышал иронию.
– И к этому тоже. Но в основном я стремился к коммунизму. Коммунистическое будущее, понимаешь?
– Ты – герой. Святость всегда начинается с геройства, поэтому ты на верном пути. Но не к коммунизму, конечно. Тебя наставляли в плохом, но и сами наставники пали жертвами своих заблуждений, а потому и наука их оказалась пустой.
– Я святой? Не может быть! Я – коммунист. А наставники… Меня воспитывали родители, комсомольская и партийная организации, преподаватели в военном училище. Я беспокоюсь о матери! Тебе известна ее судьба?
– Коммунизм не важен, как не важна теперь и женщина, давшая тебе жизнь. Важна душа. А душе необходима вера.
– Мать не важна? Коммунизм не важен? Да за такое к стенке ставят, тем более в нынешних условиях, когда враг подбирается к сердцу Родины. А может быть… Мне страшно, Ермолай!
– Страшно? Тогда скажи, «сердце Родины» – где это?
– Киев! Нет, Москва! Что, если враг уже в Москве? Я не должен говорить… За такое – к стенке… Мне страшно, Ермолай!
– Враг бывал в Москве. И не раз. Враг и сам понимает, что обладание Москвой не обеспечит ему победы, потому что сердце Родины не там.
Речи чужака казались мне и странными, и слишком правильными одновременно. Более правильными, чем речи преподавателей военного училища, Оржицких окружкомовцев или моих полковых командиров. И даже более того. Представления о жизни моей родной матери не соответствовали коренной, душевной истине, той правде, что струилась в осеннем дожде, сверкала в волосах Галюси, трепетала смертным страхом в моей груди.
– Сердце Родины вот здесь, – мужик закрыл огромной ладонью левую часть своей груди. – Здесь у человека сердце, – повторил он.
– Так же говорит и мой отец. По пьяни, конечно. Он болтун-балагур, картежник и бабник…
– Отец? Кто таков?
Старик уставился на меня. Взгляд его причинял такое же беспокойство, как возня насекомой пехоты в складках шинели, служившей мне одеялом.
– Я не знаю, кто мой отец, – выпалил я внезапно и зарыдал.
Но теперь это были иные слезы, не стыдные, осознанные, несущие облегчение.
– Снова заплакал, – проворил старик. – Это хорошо.
Я действительно ощущал губами жгуче-соленую влагу, смаковал ее. От слез щекам было щекотно, но ощущение это казалось мне приятным. А старик продолжил свое бормотание. Я по-прежнему не мог разобрать слов, хоть он вроде бы говорил на русском языке. Одно лишь слово я разбирал. Старик время от времени и на все лады произносил мое имя: «Егор», «Егорий», «раб Божий Егор» и тому подобное. Я собрался возмутиться: зачем, дескать, старик называет меня рабом, но слезы все еще душили меня, а плакать и роптать одновременно я не мог – не хватало сил.
Так продолжалось до тех пор, пока не вернулась Галюся. Она принесла на плечах волну холода и запахи болотной сырости.
– Ну как? – спросила Галюся.
– Странно, но у меня ничего уже не болит, – ответил я.
– Плачешь? Я много плакала в последние недели, а потом перестала.
– Этот старик все время читает надо мной молитвы. А я – коммунист. Я его об этом не просил. Тут какой-то заговор.
– Та ты всегда был туп, Егор. Туп, как все материалисты…
– Я всегда знал, что ты – враг! Ты скрывала свои убеждения, притворялась сочувствующей, а сама…
Ярость душила, но я все же был доволен собой. Голос мой звучал твердо и грозно, как волчий рык. Я смотрел на Галюсю. Сейчас она испугается, сдаст назад. В такие архисложные времена, когда каждый советский человек должен мобилизовать буквально все силы на борьбу с врагом, невозможно мириться с любыми проявлениями буржуазной идеологии. Когда на нас со штыками и танками прет мировой капитализм…
– Когда прет враг, надо примириться друг с другом. Врага одолети возможно лишь после того, как с собой примирился, – произнес старик.
Голос его звучал, как гул отдаленной канонады, когда артиллерия бьет крупным калибром.
– Вот сейчас я с ней и примирюсь. Вот сейчас! – горячился я.
Мне удалось подбросить свое туловище и откинуть в сторону чудовищно тяжелое одеяло. А потом я едва не потерял сознание, увидев кровавые бинты и услышав запах, который как-то скрадывало тяжелое, набитое под завязку вшами одеяло. Левый обрубок моей ноги был заметно короче правого. Неизвестный хирург оттяпал ногу почти под самый пах. Зато правую ампутировали чуть выше колена. Впрочем, это обстоятельство ровным счетом ничего не меняло, потому встать на ноги я не мог. Догнать Галину Винниченко я не мог. А не догнав, как мог я ее обнять? Да и зачем баба такому, как я?
– …Мои ноги! – прохрипел я, заваливаясь обратно на свою завшивленную постель.
Значит, мне не пригрезилось. Значит, мое тело действительно укоротили на метр!
– Заметил… Надо же! – Галина хрипло рассмеялась. – Понял наконец! Та их нет. Твоих ног нет.
– Оставь его, женщина. Прояви милость и уважение к герою, – проговорил старик.
– Та он антихрист. Нет, он не убивал священников, потому что из штаба полка не поступало такого приказа, но, если б приказ поступил, – убил бы. Не сомневайся! Все они такие!..
– Это она о моей матери! Она – враг. Я убью ее! Не знаю как, но убью!
– Не стоит ссориться по пустякам, – старик поднялся.
Я хотел было закричать что-то еще оскорбительное в адрес его и Галины, но крик застрял в моей глотке. Тяжелый взгляд старика прибил меня к лежанке, будто гвоздями.
– Этот человек – герой, – повторил Ермолай и добавил: – Он еще способен на пущее геройство.
Ярость моя все еще кипела и пузырилась пеной на губах, но в уголке сознания уже затеплилась главная, спасительная мысль. В первый миг реализация ее показалась мне делам непростым – оба, и Галя, и мужик, казались мне безоружными, но если бы это было не так…
Вскочить.
Отнять оружие.
А потом…
– Как дальше жить? У меня больше нет ног. Обеих!
– Да. Отходную я по тебе читал. Думал, скоро помрешь. Но ты не помер. Господь хранит тебя для нового подвига.
– Какой еще подвиг? Ты не имел права! – от моего крика посуда на столе задребезжала, и я, оставшись очень доволен этим доказательством собственной телесности, принялся орать пуще прежнего: – Я – коммунист! Я отвергаю попов и их веру! Я – командир Красной армии и дал присягу…
Галина сделала два быстрых шага и толкнула меня ладонью в грудь, отчего я кулем завалился на спину. Слабое еще дыхание мое сбилось. Некоторое время я лежал неподвижно, прислушиваясь к голосам. Старик давал склонившейся перед ним Галюсе наставления, крестил макушку, а она целовала ему руки, называла «отче». Как же так? Здесь, в лесу между Лохвицами и Оржицей, творилось самое настоящее предательство, а я, лейтенант Красной армии, ничего не могу с этим поделать, потому что лишен обеих ног. Она называет чужого старика «отче»! В Оржице многие знали отца Галины Винниченко. Он пропал в самом начале 1921 года. Я-то его совсем не помню, потому что, по выражению отца, еще весь целиком мог в печной горшок поместиться. Про Кирилла Винниченко ходили разные слухи. Говорили, будто он в конце концов к банде Махно прибился да так и сгинул где-то в луганских степях. Тогда-то отец и принял Галюсю под свою опеку. Никто не мог к Галине Винниченко подступиться, хоть и была она бабой замечательно красивой. Красивой была. Красивой осталась. Как посмотрит, любой на все готов становится. С той же пронзительностью она и на чужого старика смотрит, а тому хоть бы репа. Все едино ему, что сосна-береза, что Галина Винниченко. А Галина Ермолая наружу провожает, под локоть держит, будто родного отца. Ермолай. Ермолай? Да кто же он таков? Не из Оржицы – это точно. В Оржице я каждого знаю. Может быть, он из ближних сел, чудом выживший поп? Чума эта Галина. Чума и гангрена одновременно.