Она подняла на меня глаза, и улыбка пропала с ее лица.
– Ты… уже уходишь? – тихо спросила девушка.
Я кивнул и отвел взгляд. Что я мог ответить этим глазам? Что люблю ее? Она знала это. Что не хочу уезжать?… Это было банально. Что она прекрасна?… Тогда я бы не смог уйти.
– Я должен… – после долгой паузы, проговорил я, – Так надо…
Мари отвернулась к окну и закрыла глаза ладонями, словно мы играем в прятки и она водит.
– Уходи… – проговорила девушка.
Я закрыл глаза и собрался с мыслями.
– Пожалуйста, уйди… – прошептала Мари.
Я открыл дверь. Девушка обернулась. Слезы все еще текли по щекам и голубые глаза казались в этот миг темно-синими, словно океан. Она стояла и смотрела на меня, а я не сводил глаз с нее. Между нами было всего пару метров, но я знал, это пропасть, через которую уже не перебраться.
4 глава
Начало войны.
Через неделю я вернулся в Мюнхен. Когда я уезжал оттуда, все только начинало цвести, теперь же, когда лето подошло к концу, все – увядало. Меня послали воевать в Польшу. Одно из самых страшных мест в тот момент в мире. Евреев убивали семьями. Жестокость. Ужас. Грязь. И я ведь был одним из тех, кто вершил все это зло. Я стал слугой фюрера.
Присутствие на допросах. Взгляд на испуганных, часто ни в чем не повинных, людей. Я смотрел на их пытки… А нацисты умели пытать, поверьте мне. Смотрел и не испытывал ничего. Словно все мое человеческое существо сгорело в адском огне гитлеровской идеологии. А ведь я помню, помню каждого человека. И сейчас не понимаю, что же могло так надломить мою душу, что те люди, а ведь это были люди, виделись мне грязными животными. А временами и хуже животных…
Но тогда я спокойно переступал через их кровь, слыша их плачь и стоны, спокойно выходил за дерь, без сожаления направлялся по коридорам в кабинет. И продолжал подписывать смертные приговоры. Детям, женщинам, старикам… Мне было безразлично.
Можно попытаться оправдать себя тем, что я просто исполнял приказ руководства, но… это не правда. Это был мой выбор. Каждый немец делал его сам…
Вы спросите где была моя совесть?! О, нет, я не мучался ночами. Не презирал себя или подобных мне. Я не испытывал ничего, кроме тупой, всепоглощающей веры. Даже вера в религию с этим не сравнится. А совесть… Казалось, само понятие «совесть» умерло в моей душе. Была только ожесточенность и садизм. Я не убивал людей, нет, но я не мешал этому ужасу. А по сути, жизнь моя протекала как прежде. Только душа, словно умерла. Да и была ли у нас в то время она, душа?! Только пустота. Ни любви. Ни дружбы. Ни сочувствия. Ни милосердия. Только черная, глубокая бездна. Я видел эту черную бездну в глазах сослуживцев. И чувствовал ее в себе.
Позже, спустя годы, пройдя пытки в застенках Гестапо, испытав все те страдания, что испытывали узники концлагерей, я понял, что человеческая жизнь бесценна, и никакая идеология не оправдает убийство. Но тогда, в конце далекого 39 года, я испытывал эмоциональный подъем, доказывая себе, что нацисты очищают землю от грязных людей.
После Польши меня направили в Париж. Вновь Франция, романтичная и прекрасная, но теперь скованная цепями оккупации. Баррикады французам не помогли, как не помогли им и их маки. Но я забегаю вперед…
На войну я попал в должности Унтерштурмфюрера. Сказать, что я был идейным нацистом, ничего не сказать. Я жил своей идеей. Вообще, каждый воин СС был идейным солдатом. Все мы были атеистами, а как говорят русские «свято место пусто не бывает», вот и подменялось в наших головах понятие «Бог» на имя фюрера. Я не могу сейчас произносить эти слова без отвращения к себе самому, но тогда все было по-другому. И я был другим.
На войне я так близко увидел смерть, что она стала для меня привычным делом. Зачем жалеть врагов? Они нас не пожалеют. Но другое дело видеть смерти товарищей, а их убивало одного за другим. Мне же везло, я был всю войну словно заговоренный. Однако, сейчас понимаю, лучше была смерть, чем все то, что я сумел пережить. Сейчас, закрывая глаза, я не могу вспомнить каково это терять друзей, товарищей. Все забыто… все стерлось из памяти, как будто этого и не было, но… я помню, как потерял единственную любимую женщину.
Но тогда все еще было впереди. Я, как уже сказал, был идейным эсесовцем, думающим только о верности фюреру. «Meine Ehre heißt Treue2», – эти слова, выбитые на пряжке моего ремня, ежеминутно напоминали мне, к чему я должен стремиться.
Однако, изредко, очень ненадолго меня охватывало странное чувство, словно человек больной амнезией вспоминает свою прошлую жизнь, я ощущал ностальгию, смешанную с грустью. Мне вспоминалась девушка с небесными глазами. Любимая, но далекая. Девушка, при мысли о которой мое сердце рвалось. В такие моменты я напоминал себе, что идет война и я воин отстаивающий интересы великой Германии.
Но, как я уже заметил, эти чувства были настолько мимолетны, что их можно было и не замечать. А кругом была война… Жестокая. Кровавая.
Эта война никогда не имела женского очертания. И уж тем более облика Мари. Здесь всюду была кровь вперемежку с грязью, вонь и сырость заканчивали свое дело. Господи, как противно все это вспоминать! Хотелось бы оправдать свои поступки тем, что время было жестокое, но… никакое время не может оправдать убийства невинных людей. И никакая идеология не стоит и слезинки ребенка…. А нацисты никого не жалели. Что для таких, как я значила жизнь человека, да ничего она не значила. И в конечном итоге вышло так, что не время было такое, а мы… все мы были такими. Зло ведь въедается в душу, убивая ее. Душа гниет. Отмирает. И самого понятия «душа» не остается. Однако, чтобы рассказать эту историю, придется раскрыть множество своих прегрешений. А их, поверьте, было много….
Мир был охвачен огнем, взрывами, залпами орудий… Убивали евреев, отправляя в концлагеря, расстреливали целые семьи коммунистов, за их идеологию, убивали женщин и детей… Убивали всех… И я убивал… Убивал и рука не дрожала…
В марте следующего года мы вошли в Париж, – продолжил рассказ мужчина тем же низким голосом, – Я снова был здесь, в городе, где мы познакомились, но на этот раз в роли оккупанта. Теперь я дорос до Штурмбанфюрера. И вся моя жизнь была посвящена осуществлению идей нацизма.
– Фридрих, – весело крикнул мне Стефан Шнайдер, мой давний товарищ еще по училищу, – Пойдем скорее… Сейчас будут расстреливать коммунистов и подпольщиков…
Шнайдер вообще отличался своей глупой, как мне казалось, веселостью и распутностью. Уроженец Австро-Венгрии, сын сантехника и учительницы, он напоминал добродушного верзилу, потому что фигура его сильно напоминала гору. Мне нравился этот веселый парень своим добрым нравом. Он в любой компании становился центром внимания, так как знал кажется все анекдоты, которые придумали люди за время существования человеческого языка. Хотя стоит заметить, что красотой этот верзила не отличался, и меня всегда удивляло как молодые девушки влюблялись в него.
– Тебе приятно видеть убийства? – недовольно спросил я.
– Так это же подпольщики и коммунисты, – вскрикнул Стефан.
– Оберштурмфюрер, вы разговариваете с высшим по званию, будьте добры без фамильярности, – чинно ответил я, встав из-за стола и отдернув форму. Шнайдер обижено вышел из моего кабинета, сильно хлопнув дверью.
Он знал, что я шутил. В войсках СС подразделение на чины не выпячивалось, как это было в армии вермахта. Но давнее знакомство, позволяло мне иногда разговаривать со Стефаном в подобном тоне.
Однако, я не удержался оттого, чтобы поглазеть на казнь «неверных». Коммунисты, подпольщики и евреи – это заслужили, именно такая мысль пронзала меня в минуты тишины. Я ежедневно подписывал приказы об отправке таких в концлагеря и рука моя не дрожала. Что мне до них? Я называл их «недолюдьми» и мое сердце не вздрагивало при их мучениях. Все это во славу Фюреру и я готов был убивать для него тысячи.