Священник смотрел на него исподлобья. Он его и жалел, вместе и боялся.
— Так я уж, батюшка, вот теперь как надумал: пойду его просить: может, я его умолю, а может, не умолю, в ногах валяться буду! Не даст — не
гневайтесь, батюшка... зарок свой я порешу...
Слезы бежали на подстриженные усы Харько.
Губы его тихо вздрагивали. Глаза тоскливо следили за священником. Священника передернуло, он взглянул в окно, закрыл книгу и сказал:
— Ну, коли так, так с богом; я надеюсь, что полковник отдаст тебе Оксану. Нет у меня тебе благословения на злое дело; пожалей и меня, мои
старые-то годы! А я сам буду писать Панчуковскому... Авось он отдаст Оксану. Да берегись только! Видишь, вон, твоего же приятеля Милороденко
отыскивают, не уцелеть ему — в каторгу сошлют, проклеймят, а все за его проделки! Вон и приметы его уже опубликованы. Так и с тобой тоже будет;
берегись!
Священник сел, надел очки, с трудом написал письмо, открыл сундук, достал оттуда деньги и, заметя, что в комнате стояли уже в слезах дьячок и
старая дьячиха, сказал:
— Вот тебе, Левенчук, это письмо; а вот и твои деньги; я грешен, я позарился на выкуп и задержал твое дело. Ну, да бог тебя благословит;
достанешь ее — веди, обвенчаю и так; не достанешь ее — не хочу твоего добра! Фендрихов, эти деньги вычеркни из книги той, знаешь? Им уже у нас
не быть, на церковь-то...
— Где быть, ваше преподобие! Деньги несчастные!
Левенчук торжественно поклонился в ноги попу, даже поклонился и дьячку с дьячихой, вышел за двери, и не успела взволнованная компания
выбежать на косогор, где так часто Оксана выжидала с поморья Левенчу-ка, как и след Харько пропал.
— Что будет, то будет! — решил священник, возвращаясь домой.
— Ничего не будет, чувствую! — отвечал, всхлипывая, дьячок.
Дьячок ревмя плакал.
Шел Левенчук час-другой! солнце уже начинало садиться. Туман пошел яром. Вышел он на косогор и ударил себя в голову: «И тут не везет,
треклятая доля. С дороги, на семи шагах сбился! Где же это я?» И он стал смотреть.
Стемнело. Дикие гуси вверху неслись к западу, чуть шелестя над его головою. Семья дроф, вспугнутых с ночлега, поднялась во ста шагах от него
и побежала в сторону, мелькая между бурьянами. Ночные кузнечики трещали. Звезды зажигались. А в полуверсте огонек кто-то на ночь стал
разводить...
Пошел Левенчук на огонек. Подходит: купеческая телега с товарами стоит; два купца на бурке лежат.
Лошади овес с оглобель из мешка едят, котелок каши варится на таганке. Поздоровался Левенчук с купцами, подсел к ним. Видят те, что он все
вздыхает; выспрашивать стали. Рассказал все Левенчук, как от своей барыни бежал, как тут жил, как девку полюбил, и кто она такая, и как ее отца
зарезали. Купцы переглянулись, стали живее его слушать. «Ну-ну, говори, миленький!» Все передал Левенчук об Оксане, что слышал от нее самой и от
других, в том числе еще и от Милороденко, когда он впервые шел в эти места. «Куда же дели того зарезанного?» — спросил старший из купцов. «В
Таганрог отвезли; там он и умер, полагать должно». Помолчали купцы, расспросили еще об Оксане, жалели о ней до крайности, советовали Харько
обождать, не горячиться с хлопотами о ее спасении, направляли Левенчука с жалобой в суд и к градоначаль-нику и, наконец, посадив его силою с
собою ужинать, объявили, что они сами торговцы, часто бывающие в азовских городах, торговали когда-то в Таганроге и в Севастополе, а теперь
торгуют в Моршанске и что, если бы когда-нибудь Левенчук захотел бросить здешнюю бродячую жизнь, они ему предлагают место.