Однажды он решился и поехал в тот город. Но Ленинграда больше не было – вместо него он увидел холодный город Санкт-Петербург. Не было и улицы Маклина – ее снова переименовали в Английский проспект. Но дом 30 стоял там же где он, по видимому, находился и в Ленинграде. Вот только вход во двор был заперт и дверь в воротах уже не открывалась, защищенная блестящим кодовым замком. Он бы мог обманом пробраться внутрь и подняться на третий этаж, но не решился. Больше всего он боялся увидеть под номером 46 на месте обитой дерматином облезлой двери, новенькое бронированное чудовище, скрывающее за собой замечательные результаты евроремонта. Тогда он уныло поплелся по направлению к Театральной, но внезапно остановился, ощутив странное ощущение, подобное дежа-вю. Вначале он не мог понять в чем дело, а потом увидел ровное, гладкое асфальтовое покрытие от тротуара и до тротуара, понял и грустно усмехнулся. По сониной улице уже не ходили трамваи! Теперь ему больше нечего было делать на бывшей улице Маклина. Можно было еще поискать Соню в этом чужом городе и это, наверное, было возможно, хотя он и не знал ее фамилии. Но он знал, что опоздал на невозвратные тридцать лет, и потащился обратно, в аэропорт, а потом в середине полета малодушно захотел, чтобы у самолета отказали сразу оба двигателя. На кресле перед ним сидел ребенок, девочка лет трех. Она обернулась и долго молча смотрела на него между кресел огромными, все понимающими глазами. Тогда ему стало стыдно.
И он возненавидел этот неправильный мир, в котором его бестолковая жизнь была уже прожита и прожита без нее. Такой мир не имел права на существование, а если и существовал, то по ошибке и эту ошибку следовало исправить. Но наверняка существовал другой, правильный мир, где Соня родила детей ему, где он всегда мог вернуться, открыть дверь и за этой дверью будет она. И этот другой мир не мог, не должен был быть так несправедлив. Но ему, этому правильному миру, надо было помочь, подсказать, чтобы вовремя зазвонил дверной звонок в квартире номер 46 дома номер 30 по улице Маклина. И он думал об этом все оставшиеся ему дни. Он думал об этом каждым унылым утром собираясь на невыносимо скучную работу. Он думал об этом заплывая все дальше и дальше в море, но море не принимало его и он возвращался на унылый, постылый берег. Он думал об этом и в тот день, когда оказался за рулем светло-зеленого «Рено», несущего его куда-то по дорогам северной Италии.
Наверное была причина, по которой он оказался здесь, в окрестностях озера Гарда. Он мог бы подумать и понять, вспомнить что он делает в этой совершенно посторонней и равнодушной стране. Но он думал об обитой черным дерматином двери на третьем этаже и думать о чем нибудь ином ему не хотелось. Западная сторона озера упиралась в отвесную скалу и внутри этой скалы проходило шоссе длинным, извилистым туннелем с огромными нишами, пробитыми в толще породы и открывающими вид на озеро. Асфальт был хорош, и он разогнался до непозволительной скорости, когда внезапно защемило сердце и руки на руле перестали слушаться. Машину повело в сторону, бросило через жидкий бордюр и выбросило через нишу, ободрав левое зеркальце. Хотя его руки непослушно висели на руле, мысли его неслись в голове так четко, как будто вся сила покинувшая руки устремилась в голову, в миллиарды ячеек памяти. У него было еще три-четыре секунды до того как превратиться в дым и копоть разбившись о прибрежные скалы и в эти секунды он думал о том единственном, что ему оставалось в этой жизни. Пока текли эти бесценные секунды, он успел почувствовать как пересекаются миры, и время то разрывается на куски, то смешивается в один клубок, где все на свете происходит в единый миг и где все еще возможно. Потом время развернулось обратно летящими навстречу скалами, но прежде чем это произошло, он успел прошептать:
– Маклина тридцать-сорок шесть, Соня Липшиц…
Ася
Она продолжала думать о том коротком сообщении, той невозможной телеграмме, что пробила непробиваемую стену и попала к адресату с такой точностью, как будто ее доставил самый лучший в мире почтальон. Теперь она понимала, откуда Мишка знал, что ей нравится когда целуют ладошку, или когда осторожно тянут, один за другим, пальчики у нее на ногах. И еще многое, многое другое знал о ней ее Мишка, такое, что она и сама не знала о себе. Все же неправ был Рыхлый и колдовской информационный пакет был длиннее восемнадцати байтов, содержа в себе еще что-то помимо шести заветных слов. Она хотела предупредить, что его формулы могут быть неверны, но постеснялась рассказывать про ладошку и пальчики. Надо надеяться, думала она, что он все поймет сам, когда будет искать Л-энергию для своих новых аппаратов…
– И вот еще что, Соня… – осторожно начал Жилистый, даже не заметив как он ее назвал, доставая пачку разноцветных бумаг. Были там и голубые и розовые листочки и было на них что-то напечатано где крупным, а где и мелким шрифтом. Запинаясь на каждом слове и не глядя ей в глаза Жилистый объяснил, что все это надо подписать, причем обязательно на каждом листе и еще в нескольких местах, которые он пометил галочками. Текст на листочках был составлен на том невероятно запутанном диалекте иврита, которым в полной степени владеют только адвокаты. да и то не все. Те немногие фразы, которые она смогла понять. обещали невнятные кары за разглашение чего-то сродни «торсионным полям» Рыхлого. Ася подумала что Жилистый все же оказался «товарищем майором», но в его гуманной израильской версии, и начала подписывать. Она подписывала лист за листом уже не пытаясь прочесть напечатанное, а лицо Жилистого становилось все более брезгливым и жалким, как будто он презирал себя за то что вынужден был делать.
Внезапно Мишка пошевелился, но это не было обычное его шевеление, заканчивающиеся прочтением заветного адреса и заветного имени. Нет, это тяжело ворочался мужчина, просыпаясь после долгого, тяжелого и беспокойного сна. Тогда она, бросив разноцветные листки на пол, метнулась к кровати и увидела, что его левый глаз открыт. Правый глаз он открыть не смог и поэтому казалось что человек хитро щурится. Он посмотрел на нее незнакомым взглядом и тихо спросил:
– Соня?
– Да, это я – вырвалось у нее.
Кто этот человек, с ужасом думала она? И кто я? Вопросы, на которые не было ответа, судорожно копошились внутри и рвались наружу, грозя взорвать череп. Ей казалось, что сердце перестало биться, дыхание сперло, воздух не поступал в легкие и помутилось в глазах. Сейчас я умру, подумала она, и ей было все равно. Но тут человек на кровати закрыл левый глаз и приподнялся на локтях с закрытыми глазами, потом открыл оба глаза и с удивлением посмотрел на иглу в руке, на монитор и на приборы в углу. Затем он остановил взгляд на ней и, как ей показалось, бесконечно долго и пристально смотрел на нее. Жилистого и Рыхлого он не заметил. Наконец, в его глазах что-то промелькнуло, он моргнул два раза и снова спросил:
– Аська?
Вот теперь его глаза были знакомыми мишкиными глазами. Ответить она не смогла, потому что слезы потоком вырвались наружу и она зарыдала, уткнувшись в его такую знакомую ладонь от которой пахло незнакомым лекарством. Потом он гладил ее по голове и говорил нежные слова, и ей стало так хорошо, что она зарыдала еще сильнее, на этот раз от счастья. А ведь раньше она и не подозревала. что плакать может быть так хорошо.
Спустя час или два, а может и спустя много, много часов она все еще сидела на стуле во все той же больничной палате. Жилистый возился со своими разноцветными листками, а Рыхлый что-то лихорадочно выстукивал на своем ноутбуке. Вроде бы они распрашивали ее все эти часы и, наверное, задавали многочисленные вопросы, но она не помнила ни их вопросы, ни свои ответы, потому что за занавеской снова спал ее Мишка, повернувшись на бок и сорвав с себя провода монитора. Прибегали врачи и медсестры, долго суетились, но Мишка открывал сонные глаза и заявив – «Я сплю» – снова начинал сопеть носом. Тогда от него отстали.