Он очень хотел бывать в Лавке писателей – любил книги, покупал помногу. Я в конечном итоге ввел его и подружил с Ларисой и Софьей Михайловной[157], но вначале никак не мог этого сделать, так как пошел официальным путем. Тогда оргсекретарем была Подрядчикова, нынешний директор Лавки, а тогда – генерал-дама[158].
Мы взяли ходатайство у киношников и пришли к ней. И вдруг она резко, оскорбительно отказала.
– Не разрешаю!
Илья сжался, был оскорблен.
Сказал:
– Зачем ты меня сюда привел?!
Я был более чем расстроен. Он, видимо, почувствовал, что я очень горюю, стал меня утешать. Оказалось, что и тут он сильнее меня. Умел ерунде не придавать особого значения.
Потом эта ситуация разрешилась сама собой. Он пригласил Ларису в Дом кино, посидели в ресторане, – она очень к нему расположилась.
16.4.86. …А вообще грущу, вокруг никого, одиночество очень контактного человека. Каждая смерть – сразу брешь, и ветер из нее пронизывает насквозь. Что говорить об Авербахе?!
20.7.86. Сегодня ночью отчего-то вспомнил, как Илья читал первый вариант моей «Боли других». Сказал: нужно работать еще и еще. Я с ужасом спросил:
– Сколько работать?
– Год, а может, и два.
Я от страха даже задохнулся. Как это может быть? Я ведь уже написал, а оказывается, вроде бы и не начал повести.
Потом мы пошли по Фонтанке – мы жили на Ракова, – и Илья говорил о Достоевском. Я тогда – это был год 61–62‐й, – видимо, и не читал всерьез Ф. М. «Вот у кого есть концепция жизни, – говорил он, – а у тебя ее нет».
Я не понимал, отчего это у меня нет концепции. И зачем концепция? Он шел с опережением, в нем была культура.
Вчера в «Энциклопедии кино» прочитал о нем короткий абзац, но все же абзац, и очень к тому же заслуженный им.
Как жаль! И как больно и нелепо! Человек должен был сделать главное, но не успел. Мы начались в тридцать, даже в тридцать четыре, но он был сразу более зрелым.
14.10.86. Была по телику передача об Илье[159]. Наталья Рязанцева, Герман, Аранович[160] и другие. Я пытался по ассоциации вспомнить разное и вспоминал свое, но сильной искры не высекалось – все же слишком мало многие выступавшие его знали.
Леша Герман вспомнил сумку на его плече, чуть перекошенном от легкой тяжести, – «птичья походка». Впрочем, походка была обычная, но с сумкой он действительно не расставался, и я не уверен – лежало ли в ней хоть что-нибудь.
Аранович говорил о том, что Илья был наставником. Да, он меня часто понукал, поправляя ударения в словах, напоминал о возрасте. Он первый в моей жизни сказал, что я уже старый человек и так – ребенком – жить невозможно.
– Я? Старый?
И сейчас помню свое резкое удивление. А затем смущение и подчиненность его выводу.
Он обожал учить, если считал, что другой исправим. Учил стихам, произношению, правилам поведения, но это не значит, что он был занудой. Нет, он был естественней и значительней – куда значительней, чем мы.
– Ты с ума сошел! – говорил он мне, когда я не дарил ему свои пушкинские работы[161]. И я торопливо дарил – мне становилось стыдно.
Благодарен он был удивительно, как и честен. Илья всегда был выше мелочей, выше ссоры.
О профессионализме я уже писал – он придавал профессионализму (своему и чужому) самое большое значение.
Взбешенным я его видел раз, когда его унизила Марина Ивановна[162]. Кричал он на мать, она его иногда раздражала, но он очень ее любил.
Клепиков[163] сказал: «Он был разнообразно одарен, но полной воплощенности достиг в кино». Да, он писал стихи, играл на гитаре, пел, когда все пели, когда возникал Окуджава, писал спортивные очерки, был спортивным журналистом (и всю жизнь читал, покупал книги о спорте), знал музыку, но выразился полностью только в кино, в нем достиг полного профессионализма.
Говорили, что в его кино есть холодность, неэмоциональность. Но нет! Это была не холодность. Я уходил взволнованный даже с «Хроники крепостной жизни»[164], которую он отрицал сам. В его фильмах была сдержанная страсть – да, и страсть! А эпизод с Макеевым потрясающий, самый страстный[165]. Но кроме того, была в нем и в его фильмах чистота интеллигентности – это был путь к «Белой гвардии», он шел к ней и в «Монологе», и в «Объяснении в любви», и в «Чужих письмах».
…Ревности в нем не было совершенно. Даже людей, которых он должен был бы считать чужими, таких, скажем, как Михалков, он уважал…
Как он восхищался натюрмортами в фильмах Тарковского!
Помню его бешеную любовь с польской актрисой – потом все угасло. Но в тот момент он часами говорил с ней по телефону, проговаривал огромные деньги.
Дома у него была под стеклом фраза Феллини: «А с чего ты взял, что тебе должно быть хорошо?»[166]
Хорошо ему было не часто, а когда все же бывало хорошо, то только тогда, когда он добивался чего-то в искусстве. Так было и в последний раз, когда он отказался от Мексики, предпочтя ей «Белую гвардию», но не успел ее снять.
18.1.87. Был вечер памяти Ильи, очень хороший, замечательно говорили Клепиков, Андрей Смирнов[167], хуже Финн[168]… А я думал: почему я их не знал? Был так далек от этой среды? Даже на его сорокапятилетии, которое мы праздновали в доме творчества в Репино, не знал почти никого.
Слои его знакомых и даже друзей не пересекались – у него почти никогда не было дома. И это его беда.
И еще, что чувствуется на фото на билете[169]. Он знал себе цену, верил в себя. Кто-то обижался: он не слышит, я, мол, его предупреждал… Нет, слышал, но имел свое мнение…
1.11.87. В мире разное. Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию, стал 5-м лауреатом из России. Четыре из них – Бунин, Шолохов, Пастернак, Солженицын, и он – изгой.
Все странно и осознается непросто. Не очень давно Иосиф, Васька, Илья, я, Толя Найман сидели в «Октябрьской». Иосиф читал замечательные стихи: «Плывет в тоске необъяснимой / Среди кирпичного надсада / Ночной караблик негасимый из Александровского сада…» Голос его поднимался по спирали, вбежала горничная, испуганно закричала: «У вас что-то случилось?» Казалось, он не читает – поет. Об этом же говорил Соснора[170]: «Триоле сказала (может, Брик?): Иосиф, Вы шаманите»[171]. Она не понимала ни слова».
3.11.86. Снова была передача об Илье. Его голос, его бормотание о человеке. Говорил, что его не интересует ничто – ни космос, ни что иное – человек самое сложное явление… Потом короткое его совмещение с Полуниным[172], клоуном, – два мастера. Какой приятный кадр.
Господи, из моего окружения эта потеря особенная, больше столь значительных нет! И особая обида, что он не застал этого обновления, сколь бы кратковременным оно ни оказалось. Жаль!
22.3.91. …Юри Туулик[173], очень милый человек и эстонский писатель, так рассказывает о Леннарте Мери, министре иностранных дел Эстонии, друге Ильи Авербаха и моем добром знакомом (я вел его вечер в Доме писателей, встречался в Таллинне, водил к Геннадию Гору).
К Мери приехал профессор и передал привет из Парижа от его знакомого.
– А, этот старый педераст? – мягко пошутил будущий министр.
– Я не знаю, педераст ли он, но он сказал, что он – ваш друг.
У Гора Леннарт Мери смотрел картины Панкова[174], был потрясен охристыми линиями неба, знаковостью и связью с японским искусством.
Помню, Гор торопливо соглашался, хотя сам об этом не думал. А ведь Мери был прав!
Я – Туулику:
– Юри, вы приобретаете самостоятельность, скоро отделитесь…
Туулик:
– Мы-то готовы, но ваши войска не спешат.
21.12.92. Вышел в двух театрах «Палоумыч» – смеются, но я недоволен. Лемке[175] не понял, что пьеса о любви, – все превратил в буфф. Я представляю, как негодовал бы Илья Авербах, если бы увидел эту клоунаду. Мне дурно становится от одной этой мысли.
30.12.96. Читаю Л. К. Чуковскую об Ахматовой – последний уже журнал[176]. Очень здорово! Вдруг в комментариях увидел, что многие из названных людей умирали в возрасте меньше моего. И тут же вспомнил Илью Авербаха. 11.1. будет еще одна годовщина. Уже одиннадцать лет как нет его. Очень жалко! Мудрый, талантливый и очень близкий мне человек.