Башка у того и вправду варила неплохо: он отлично разработал операции по взрыву школьных автобусов в Бней-Браке и Бат-Яме (девять детей убито, двадцать шесть – ранено).
Можно долго и сладостно представлять, как «Вишня» прикончил третьекурсника. Он окликнул его на чистейшем иорданском диалекте арабского. Где происходило дело – в саду? на темной улице? в лавке зеленщика, подкупленного Шабаком? – и, подойдя на точно выверенное расстояние, коротким взмахом вонзил нож в сонную артерию…
Нет, никакой не зеленщик, он убил его в саду его родного дяди, когда Мозг вышел ночью по нужде. Он задушил его – сильными тренированными руками, он просто свернул ему шею…
Здесь, на перекрестке, пока еще не вывели наши войска, стоит один из постов. Тут Хаим всегда останавливал машину, выходил. И Зяма выходила, чтобы помочь ему.
Дальнейший дурацкий ритуал и по сей день смущал ее опереточным мелодраматизмом. Хаим доставал из багажника огромный термос с обжигающим «шоко», пакет с булочками, с вечера приготовленными его женой, и пирамидку одноразовых стаканов. В первый раз Зяма решила, что раздача горячих булочек солдатам на постах – общественное поручение, чуть ли не обязанность. Но скоро выяснилось – ничуть не бывало. Личное упрямое желание. Зов старого сердца. Деспотия еврейского мужа. Сара жаловалась: в любую погоду и при любом самочувствии она должна была с вечера напечь булочек, чтобы утром Хаим мог раздать их солдатам.
– Их что – не кормят? – спросила Зяма после первой такой раздачи.
– При чем тут – кормят не кормят? – сказал ей Хаим раздраженно. – Они стоят на посту, в дождь, в жару. Это наши дети, наши мальчики. Они охраняют тебя, меня… В них бросают камни. Они не могут ответить, по уставу – не имеют права. Стоят посреди моря ненависти.
Он повторил по-русски: «На-ши дзета, на-ши мал-чики» – и уже по адресу застрявшего впереди грузовика: «Что стоить, как… ка-азлин! Казлин, Зьяма?»
– Козел, – поправила Зяма хмуро.
– Зьяма, ты спишь? – окликнул Хаим. Она открыла глаза. Хорошо – они уже проехали Аль-Джиб, уже закладывали виражи по новому шоссе, блаженно пустому и пустынному, пролегающему в холмах Самарии, мимо редких бензоколонок, через древний Модиин, где когда-то старик Матитьягу, прирезав грека, человека государственной службы, поднял долгое кровопролитное восстание, завершившееся для нас чудесами.
– Не сплю, – сказала она. – С чего ты взял… Хаим, – спросила она. – Почему арабы так рано выходят на молитву?
– Чокнутые мусульмане… – объяснил он, как будто это что-то объясняло.
А Давид Гутман спал, откинув голову на валик кресла. Зяма сбоку видела его до глянца выбритую щеку и крутой подбородок с чирком пореза.
Этот человек интриговал ее…
Давид Гутман был женат на вдове своего единственного друга, с которым вместе вырос, вместе ушел служить в танковые части и вместе воевал в том страшном бою на Голанах.
Тут можно было пофантазировать, потому что Зяма не знала подробностей – погиб ли друг на его глазах, а может, вообще друг погиб, спасая раненого Давида… как бы там ни было, только Давид женился на вдове своего друга, в ту пору уже беременной третьим ребенком…
Дальше еще интереснее (собственно, это и было для Зямы самым интересным) – с этой милой, ничем не примечательной женщиной они родили еще троих детей, и всех – всех! – Давид записал на фамилию своего покойного друга. Собственно, в семействе Гутман фамилию Гутман носил один Давид.
Вот что интриговало Зяму: любил ли Давид эту женщину тогда, когда решил на ней жениться? То, что он любил ее сейчас, было несомненным – достаточно посмотреть на них обоих, когда они направляются куда-то вместе… но вот тогда, больше двадцати лет назад… любил ли он ее или – во имя заповеди – восстанавливал семя погибшего брата?
А вдруг он любил ее всегда, еще до войны, еще до ее свадьбы, до того, как она выбрала не его, а его ближайшего друга? А вдруг… вдруг его первой мыслью над телом погибшего была жгучая сладкая мысль о том, что отныне она по праву принадлежит ему, ему?.