– «…то пусть она сдохнет наконец, к ее огромному облегчению!»
– Не буду! – сказал он. – Я просто обещаю тебе, мамка, ну правда, ты же видишь, я сам обалдел…
Ничего, подумала она, ему это полезно.
– Если хочешь знать, – сказала она, – я даже довольна, что так получилось. Теперь ты веришь, что в нашей семье никогда не бывало никаких выигрышей? Отлично! Ну все, поехали домой. День насмарку. Подожди, я только газету куплю.
Усевшись рядом с ним в автобусе, она сказала:
– А диван мы и так купим. Подумаешь, дерьма-пирога!
Она развернула газету, несколько мгновений смотрела в текст какой-то статьи, потом сложила ее.
Сын, поставив винтовку между колен, время от времени поглядывал на мать, заискивающе улыбаясь. Как-то легко ему сошло сегодняшнее происшествие.
Писательница N. опять развернула газету. Вдруг она осознала, что не может читать. Не понимает смысла фраз. Слова проскакивали мимо сознания, не образовывая смысла. Она сложила газету. Тяжелое гулкое равнодушие разлилось в груди, как-то странно опустел затылок… Она была абсолютно спокойна и пуста. Интересно, подумала она отчужденно, неужели все это время мое подсознание верило и надеялось на этот паршивый выигрыш? Выходит, моя трезвость, мой опыт, мое умение держать в железной узде свои желания – ничего не стоят? Выходит, так… Любопытная реакция – ощущение отсиженного, отдавленного нутра. Вот-вот: полнейшее спокойствие. А может, любитель-самоубийца Сева не так уж и ненормален? Надо бы записать…
Но ничего записывать не хотелось. Вообще не хотелось ничего. Все равно все сдохнем.
Когда они входили в свой подъезд, чугунная чушка ударила в ее затылок такой внезапной, ослепительной мигренью, что она схватилась за перила лестницы и, превозмогая характерную для ее мигреней тошноту, проговорила сыну сквозь зубы:
– Поднимайся, я сейчас. – И медленно, осторожно ступая, стала восходить – именно так, по плавному движению вверх, – приваливаясь к перилам и после каждого шага пережидая огненную пульсирующую боль в затылке.
Дома ее вырвало, и минуты на три, как обычно, полегчало.
Муж постелил ей на диване в комнатке младшего сына, заставленной шкафами и похожей на гардеробную, опустил на окне трисы, быстро и привычно нагрел воду для горячих компрессов – единственного, что облегчало ей приступ мигрени.
– Никого… отключить… таз… – промычала она сквозь зубы. Но он уже отключил телефон и подставил на пол тазик к изголовью дивана. Он вообще всегда делал все на минуту раньше ее приказа.
В мастерской сохла неубранная палитра.
Он сидел в темной комнате, поминутно отжимал горячее полотенце и расстилал его на лбу и закрытых веках жены.
Он тяжело и преданно любил эту вспыльчивую, мелочно несправедливую и жертвенно великодушную женщину.
Как это ни странно, она всегда напоминала ему одновременно двух женщин: одну он встретил во время своей армейской службы в Перми, когда после долгой отсидки на гауптвахте получил увольнение на целый день. Выйдя за ворота части, он сел в трамвай и там увидел ее – настоящую красавицу (женщины в Перми некрасивы). Целый день он ездил и ходил за ней по городу, ждал у подъезда института, потом магазина, потом рассматривал ее в читальном зале библиотеки. Он не подошел к ней, не заговорил. Ему, молодому художнику, вынужденно пребывавшему в кошмарном мире грубой муштры, постоянного мата и сизых от мороза ушей и носов, достаточно было того, что зрение его насыщалось видом ее профиля, царь-косы, шевелящейся на пальто, статной фигуры и мерной ладной походки.
Так он провел все увольнение.
Другая женщина – тоже армейское воспоминание – была стрелочницей, горбуньей. К ней по двое, по трое ходили солдатики. Потом шутили, что для ее горбика в другой раз следует в земле вырыть ямку.