Художник отворил дверь сту-дии, и мы из полутемного коридора попали в огромную комнату с рядом высоченных окон. Во-круг стояли школьные мольберты и грубые, радужно заляпанные гуашью табуреты.
Я обернулась – художник смотрел на меня в упор. У него была небольшая аккуратная бо-рода, заштрихованная легкой проседью, и аккуратная, циркульно обозначенная лысина, класси-ческой греческой линией продолжающая линию лба. Вообще внешность у него была южного, крымско-эгейского замеса. И конечно – какой там бухгалтер! – темнота меня попутала. Он спо-койно, подробно разглядывал меня профессионально невозмутимыми глазами. Я не смутилась: так смотрят на женщин художники, фотографы и врачи – те, кто по роду профессии соприкаса-ется с женским телом не только на чувственной почве. В отношениях с женщиной они игнори-руют ореол романтичности, обходятся без него, что делает общение с ними – даже с незнакомы-ми – почти домашним.
– Бо хис, помните, я пхо сил вас пхо честь мне вслух Один гениальный сценахий? – спро-сил Ласло.
– Да, да, – ответил тот, раскладывая кисти. – Кошмарное произведение. Где советский сле-дователь поет песни? Что-то несусветное…
Физиономия бывшего монаха в миру заиграла всеми оттенками удовольствия. Я почему-то страшно обиделась.
«Вот этот самый отвратный, – подумала я о художнике, – мерзкий, лысый, наглый провин-циал!»
Это был мой будущий муж. И я надеюсь, Судьба окажется ко мне столь милосердной, что до конца своих дней, проснувшись и повернув голову, я буду натыкаться взглядом на эту лыси-ну. Со всем остальным я смирилась. Например, с тем, что опять я сплю в мастерской, среди рас-ставленных повсюду холстов, и время от времени ночью на меня падает неоконченный мой портрет, неосторожно задетый во сне рукой или ногой…
Ласло, припрыгивая вокруг балерины, кружась, совершая, не скажу – балетные, но явно танцевальные па, требовал, чтобы «Бо хис» немедленно познакомил нас со своими гениальными полотнами.
Художник зашел за свисающий с потолка в конце зала длинный серый занавес и стал вы-носить оттуда картины – холсты, натянутые на подрамник, картонки. Он отстраненно, как рабо-чий сцены, таскал картины из-за занавеса и обратно, как будто не имел к ним никакого отноше-ния.
Я ничего не поняла в этих работах. В то время я воспринимала только внятное фигуратив-ное искусство. Веласкес. Рафаэль. Модильяни – с усилием.
А Ласло подскакивал к холстам, шевелил пальцами возле какого-нибудь синего пятна или расплывчато-серого силуэта и отскакивая назад, объясняя Леночке – в чем гениальность именно этого пятна или силуэта. После чего художник спокойно и как-то незаинтересованно утаскивал картину за занавес. Леночка держала полуулыбку, как держат спину в той или иной балетной позиции, и – молчала. Кажется, она так и не произнесла ни слова за все время.
Через полчаса Ласло заявил, что никогда в жизни еще не был счастлив, как сегодня, в кругу своих замечательных друзей. И если б не срочный, через час, отъезд в Ленинград, где в Кировском проходят интенсивные репетиции балета «Король Лир», в котором Леночка танцует Корделию, то ни за что и никогда он не расстался бы с нами. Он увез бы нас в Шарапову Охоту, приковал кандалами одного – к мольберту, другую – к письменному столу и заставил бы «Бо хиса» писать и писать портрет «Кинодраматург за работой»…
Затем – целование ручек, размашистые в воздухе кресты, наконец они исчезли.
Художник подхватил в обе руки две последние картонки и понес за занавес.
– Не обижайтесь на Ласло, – послышался оттуда его голос, – он одинокий и сумрачный че-ловек. Эксцентрик.
Пиротехник… Все эти шутихи и петарды – от страха перед жизнью…
Он вышел из-за занавеса и сказал:
– У меня сейчас дети, в два тридцать.