Наступила пауза.
– Двойной? – зачарованно переспросила Анжелла.
– Мужской и женский свист на фоне лютни и ксило фона.
Толя опять вздохнул.
Когда через полтора часа мы с Ласло Томашем вышли за ворота киностудии – Анжелла попросила меня показать композитору город, – я осторожно спросила:
– Ласло… а вам действительно понравилось то, что вы сегодня видели на экране?
– Ко нечно! – оживленно воскликнул тот. – Пхо сто я, как пхо фессио нал, вижу то, чего еще нет, но о бязательно будет. Я убежден, что это будет сно гсшибательная лента… По вашему гениально му сценахию… – (тут я искоса бросила на него взгляд: нет, воодушевление чистой воды и ни грамма подтекста), – с замечательно й хежиссухо й Анжеллы и блистательным глав-ным гехо ем – кстати, что это за выдающийся мальчик, где вы его нашли?
– Долго искали, – упавшим голосом пробормотала я. И помолчав, спросила: – Скажите, а вас не смущает то, что камера оператора постоянно сосредоточена на джинсах героя и очень редко переходит на его лицо?
– А на чехта мне его лицо, – доброжелательно ответил последний граф Томаш, – он же ни ххена этим лицом не выхажает. Его мо чепо ло вая система го хаздо более выхазительна. И о пе-хато х, несмо тхя на то, что он всесо юзно известный бо лван, это пхекхасно понял.
Так что хабота мастехская. Жаль только, что художнико м фильма вы взяли это го пиго ха с его вечными дхапиховками. Я пхедлагал еще в Мо скве Анжелле пхигласить выдающегося ху-дожника, мо его дхуга. Его зо вут Бо хис, я о бязательно познакомлю вас. Он пхо чел сценахий и пхишел в по лнейший во стохг… К со жалению, дела не по зволили ему выхваться из Мо сквы… А это т пидо х, – с радостным оживлением закончил Ласло, – он, ко нечно, загубит дело. Я пхосто убежден, что это будет о слепительно ххеновая лента…
Целый день мы гуляли по городу с последним венгерским графом. Постепенно, в тумане полного обалдения от всего, что выпевал он своим горьковско-ленинским говорком, я нащупала то, что называют логикой характера. Граф был веселым мистификатором, обаятельным лгуном. Он мог оболгать человека, которого искренне любил, – к этому надо было относиться как к теат-ральному этюду. Его слова нельзя было запоминать, и тем более – напоминать о них Ласло. Сле-довало быть только преданным зрителем, а то и партнером в этюде и толково подавать текст. Он, как и моя мать, обряжал жизнь в театральные одежды, с той только разницей, что моя задавленная бытом мама никогда не поднималась до высот столь ослепительных шоу.
По пути мы зашли в гостиницу «Узбекистан», где остановился Ласло, – кажется, ему по-требовался молитвенник; получалось так, что без молитвенника дальнейшей прогулки он себе не мыслил.
В одноместном номере над узкой, поистине монашеской постелью, чуть правее эстампа «Узбекские колхозники за сбором хлопка», висело большое распятие, пятьдесят на восемьдесят, не меньше. Я постеснялась спросить, как он запихивает его в чемодан, и удержалась от просьбы снять со стены и попробовать на вес – тяжелое ли.
Ласло демонстративно оборвал наше веселое щебетанье на полуслове, преклонил колена и, сложив ладони лодочкой, мягким голосом прогундосил молитву на греческом. Я наблюдала за ним с доброжелательным смирением.
Поднявшись с колен, монах в миру потребовал, чтобы я немедленно надписала и подарила ему свою новенькую книжку, изданную ташкентским издательством на плохой бумаге. (В те дни она только вышла, и я таскала в сумке два-три экземпляра и всем надписывала.)
Потом Ласло велел прочесть вслух один из рассказов в книге.
– Я читаю и го во хю на восьми языках, – пояснил он, – но кихиллицу пхедпо читаю слу-шать.
Тут я поняла, что он просто не мог прочесть моего сценария.