Да и не помню, признаться. Кажется, главного героя требовали превратить в свободную женщину Востока, убрать из милиции, сделать секретарем ячейки; бабушку перелицевать в пожилого подполковника-аксакала и еще какую-то дребедень менее крупного калибра.
И опять я вскакивала, бежала как в муторном сне по длинным кривоколенным коридорам «Узбекфильма», и за мной бежали ассистенты и костюмеры, возвращали, водворяли в русло.
Месяца через полтора я потеряла чувствительность – так бывает во сне, когда занемеет ру-ка или нога и снится, что ее ампутируют, а ты руководишь этим процессом, не чувствуя боли, и потом весь остаток сна с противоестественным почтением носишься, как с писаной торбой, с этой отрезанной рукой или ногой, не зная, к чему ее приспособить и как от нее отделаться.
Мы внесли деньги в жилищный кооператив, и на очередном безрадостном желтоглинном пустыре, в котором мама все же сумела отыскать некую привлекательность – кажется, прачеч-ную неподалеку, – экскаваторы стали рыть котлован – такой же страшный, пустынный, желто-глинный…
Я уже ничего не писала, кроме сценария, переставляя местами диалоги, меняя пол героям, вводя в действие новых ублюдочных персонажей; когда казалось, что все это пройдено, очеред-ная инстанция распадалась, как сувенирная матрешка, и передо мной являлась следующая ин-станция, у которой к сценарию были свои претензии.
Я впала в состояние душевного окоченения. У меня работали только руки, совершая опре-деленные действия: резать, клеить, стучать на машинке. Мама не могла нарадоваться на эту ки-пучую деятельность и каждый день приходила вымыть посуду, потому что я забросила дом.
Анжелла вызванивала меня с утра, требуя немедленно – возьми такси! – явиться, помочь, посоветовать… Целыми днями я хвостом болталась за ней по коридорам и пыльным павильонам «Узбекфильма». Изображались муки поиска актера на главную роль – Анжелла рылась в картотеке, веером раскладывала на столе фотографии скуластых раскосых мальчиков, студентов Театрального института.
Все уже знали, кто будет играть главную роль. Меня же все еще согревала идиотская наде-жда: найдем, найдем, ну должен он где-то быть – пусть скуластый и раскосый, но обаятельный, мягкий, талантливый мальчик с растерянной улыбкой.
– Малик Азизов… – читала Анжелла на обороте очередной фотографии. – Как тебе этот, в фуражке?
Я пожимала плечами.
– Симпатичный, нет?
– Просто симпатяга! – встревала Фаня Моисеевна. Анжелла смешивала карточки на столе, выкладывала их крестом, выхватывая одну, другую…
– Вот этот… Турсун Маликов… как тебе?
Я тяжело молчала. Все эти претенденты на главную роль в фильме были похожи на моих пастухов из Института культуры.
– Что-то в нем есть… – задумчиво тянула Анжелла, то отодвигая фото подальше от глаз, то приближая.
– Есть, определенно есть! – энергично кивала Фаня Моисеевна, закуривая тонкую сигаре-ту. – Эдакая чертовщинка!
– Боюсь, никто, кроме Маратика, не даст образ… – вздыхала Анжелла.
– Только Маратик! – отзывалась Фаня Моисеевна.
– Да, но как его уговорить! – восклицала Анжелла с отчаянием.
Она любила своего ребенка любовью, испепеляющей всякие разумные чувства, исклю-чающей нормальные родственные отношения. Из их жизни, казалось, выпал важнейший эмо-циональный спектр – отношения на равных. Мать либо заискивала перед сыном, либо наскаки-вала на него кошкой со вздыбленной шерстью, и тогда они оскорбляли друг друга безудержно, исступленно.
Разумеется, он был смыслом ее существования.
Разумеется, все линии ее жизни сходились в этой истеричной любви.
Разумеется, моя незадачливая повесть была выбрана ею именно потому, что пришло время воплотить ее божка на экране…
Когда несколько лет спустя, уже в Москве, меня догнала весть о гибели Маратика в авто-мобильной катастрофе (ах, он всегда без разрешения брал отцовскую машину, и бессильная мать всегда истерично пыталась препятствовать этому!), я даже зажмурилась от боли и трусости, не в силах и на секунду представить себе лицо этой женщины.