– Вот тут, господа, пожалуйте!.. Граф, прошу садиться, а я вот вам тотчас жену, тово… чаю… Эй! Каролина, выходи! Чаю господам… Ком гир[53]! – крикнул он, громко стуча кулаком в дверь. – Да вы не хотите ли, тово… перед чаем пройтись по водке, лучше?.. А, вот она! Рекомендую, граф!.. Да вы уже знакомы… Вот, господа, рекомендую, моя жена, только вы с нею не очень-то… просто, этак, тово, она глуха – черт, не знаю, чем лечить… русские лекарства не действуют… Вы, пожалуйста, не церемоньтесь с ней… Каролина, чаю господам!.. Тей! Тей![54] – крикнул Петр Иванович, выделывая рукой, как наливают чай, и убежал.
Пока это говорилось и показывалось, между нами, медленно отворяя дверь, еще медленнее появилась молодая дама с завязанной щекой, в опрятном сереньком капоте из полутерно[55]; в то время как муж выкрикивал у нее над ухом: «Тей!» – она успела выделать два книксена и по исчезновении Петра Ивановича молча села в ближайшие кресла: в черных прекрасных глазах ее светилась какая-то робость, сиротливость; на бледном кротком, чисто немецкого типа лице была заметна грусть, а глядя на тощую грудь и руки этой женщины, нельзя было сомневаться, что у нее до крайности потрясены и расслаблены нервы.
Кое-как откланявшись, мы тоже начали усаживаться где попало; граф поместился ближе и как знакомый первый вступил в разговор.
– Как ваше здоровье? – спросил он довольно громко.
– Ваше зиятельство на акот[56]? – отвечала Каролина Федоровна.
В таком роде длился у нее разговор с Атукаевым около четверти часа; наконец я подошел как можно ближе и сказал довольно громко по-немецки:
– Вы, верно, скучаете, живя постоянно в деревне?
– Мои родные в Карлсруэ, – отвечала она и грустно улыбнулась.
– Вы любите чтение? – спросил я еще громче.
– У моего мужа умерли все собаки, – было ответом.
Я снова сел на место.
Вошел Трутнев и, не обращая внимания на Каролину Федоровну, пустился в россказни.
– Что, вам, я полагаю, скучно, ваше сиятельство? Тут тово…
– Нет. Только жаль, что вот наша дама затрудняется в ответах. Прежде она слышала хорошо.
– Представьте, это Петр Иванович ее оглушил… Когда он бывает под гульком, так, знаете, этак, ему вздумается тово, по праву супружества… Один раз как-то в сердцах по голове… тово… ну, и оглохла. Из синяков не выходит, – прибавил он, улыбаясь.
Каролина Федоровна следила за выражением лица Трутнева и, полагая, что он рассказывает нам очень смешную историю, весело улыбалась.
Я вскочил, сам не зная, по какой причине, с места и вышел в другую комнату.
Петр Иванович, преобразившись из яргака в архалух, бегал по комнатам, выскакивал на крыльцо, кричал, бранился и торопил прислугу, отдавая каждому по пяти самых разноречивых приказаний. Между прочим я слышал часто произносимые им имена: Ганьки и Мотрюшки.
– Ну, что, сказал? – спросил он, поймав за ворот бежавшего через зал рыжего, с веснушками, в сером казакине мальчика.
– Сказал.
– И Ганьке сказал?
– Сказал.
– И Мотрюшке?
– Сказал.
– Да ты, дурак, ты бы Ганьке сказал, чтоб она тово… а Мотрюшке, чтоб она это… понимаешь? Сарафан, дурак, беги, скажи, опять, мол, в сарафанах, и ткача сюда… А ты куда? – накинулся он на подслепого лакея.
– Я-с! Вы приказали…
– Дурак! Я сказал, чтоб стол, тово, карты и все такое в кабинет.
– Да я бегу по вашему приказу, чтоб клюшника послать, овса добыть, овса нетути…
– Дурак, тебе говорят – карты! Понимаешь? В кабинет, ты стол там, чтоб и все этакое…
И Петр Иванович влетел в гостиную.
– Что ж, чаю о сю пору? Чаю! Что ты тут расселась? Гриб немецкий! Тей! Тей! – крикнул он, дергая жену за плечо.
Бледная, растерянная, она робко взглянула ему в лицо и по направлению руки Петра Ивановича вышла в дверь.
– Друзья мои! Граф! Ваше сиятельство! Не поскучайте, пожалуйста, извините, я сейчас… Только вот насчет певчих…
И Петр Иванович снова исчез.
Несмотря на это громкое: «Тей!» – чая нам вовсе не дали, и Петр Иванович больше не вспоминал об этом; Каролина Федоровна тоже словно в воду канула и больше к нам не появлялась.
Оставшись втроем, мы принялись рассуждать о скачке Карая; так прошло около получаса; в это время я увидел, как Петр Иванович, подкравшись на цыпочках к нашей двери, тихо притворил обе половинки; вслед за тем мы услышали топот и установку в зале, кое-кто покашливал и пересмеивался; наконец дверь распахнулась снова, и Петр Иванович появился к нам с довольным лицом.
– Не угодно ли, господа? – сказал он как-то торжественно и, обратясь к двери, хлопнул в ладоши.
С этим сигналом в соседней комнате разразился неистовый крик. Я не помню, как я очутился там: толпа деревенских баб, под управлением ткача, горланила какую-то вступительную песню, звуки которой как-то лопались в ушах. Наконец, при появлении графа и Бацова из гостиной, а Трутнева с Бакенбардами из кабинета, две бабы, разряженные в китайчатые с мишурной оторочкой сарафаны, и сам ткач с его необыкновенным инструментом отделились от сонмища и начали какую-то мордовскую пляску под припев хора:
Ганька и Мотрюха отжигали непостижимые коленца, а ткач трещал под песню хора на своем неслыханном инструменте. Инструмент этот был не что иное, как тупейный гребешок[57] с приделанной к нему как-то бумажкой.
«Ну, Каролина Федоровна знала, для чего оглохла», – думал я, слушая этот гвалт.
Не так он действовал на Петра Ивановича: упоение его было, как видно, безгранично; он и шевелил плечами, и выступал козырем, и засучивал рукава, и притоптывал, и прищелкивал, и, наконец, что всего хуже, кажется, окончательно забыл о нас грешных. Трутнев тоже начал понемногу увлекаться этим зыком; г. Бакенбарды держал себя гордо и степенно, хотя и можно было поручиться, что, не будь тут этот monsier le comte[58], он непременно закружился бы в общем водовороте.
Мы вернулись в гостиную и начали со смехом и досадой пополам высказывать каждый свое мнение о беззаконном нашем аресте. Бацов в особенности выражался насчет этого очень едко и убедительно, но все его красноречие заканчивалось общим и дружным между нами смехом, и едва мы сумели бы придумать что-нибудь для своего избавления, если б не следующий случай.
Неизвестно откуда появился перед нами камердинер Атукаева с весьма недовольным видом и произнес на первый раз очень простую, но до крайности вразумительную фразу:
– Ваше сиятельство! Как вам будет угодно, а ночевать тут не приходится.
– А что?
– Помилосердуйте… Лошади у нас не отпряжены и стоят без корма. Собаки о сю пору на дворе, под дождем: приюту никакого… В конюшне, в сараях – везде течь. Все стоит непокрытое: повар, вишь, крыши изводит на плиту. Людям есть нечего и разместиться негде; у экипажей я поставил караул: того и гляди, очистят!..
– Вот те раз! Хотел угощать армию! – проговорил граф в раздумье. – Неужели нет корму ни людям, ни лошадям?
– Точно так-с! У них и свои лошади третьи сутки овса не нюхали, а тут где же взять на такое количество? Сами изволите знать: у нас не десять лошадей! Да вот для вас тоже кушать о сю пору не готовят. Дворовые бегали на село кур и яйцы собирать, мужики их приняли в колья; там драка, безобразие, пьянство, крик. А дворня-то – все вор на воре, у своих тащат из-под замка… помилуй бог, беды не оберешься!..
Прослушав это донесение, мы переглянулись враз и громко от души захохотали.
Отнеся этот смех насчет сочувствия нашего общему веселью, Петр Иванович влетел в гостиную козырем, выделал коленце и заключил меня первого в объятия, но Мотрюха выручила остальных от этой мялки. Появившись с припляской перед Петром Ивановичем и маня его к себе руками, она припевала в такт: «О-ох, кости болят. Все суставы говорят», – и так далее. «Гений, а не женщина!» – крикнул тот и умчался за своей дамой, припевая: «Ходи раз, ходи два!» – и так далее.
– И прекрасно! – начал Атукаев, обдумав тем временем свой план. – Вели людям собраться как можно тише и тронуться враз со двора; лошадей наших держать наготове, а Петрунчика дать сюда; пусть его веселится сколько душе угодно; мы его, господа, употребим вместо громоотвода и отдадим на жертву, а сами улизнем отсюда… Ступай же и обделай все как можно аккуратнее!