Разведка пленом
Once upon a time один критик упрекнул меня в том, что моё мышление (как сочинителя книги поэтологического характера) иерархично: я «поставил» над всеми литераторами, пишущими стихи, М. Н., А. Р., Б. Р., Р. Л., В. Д., Е. И., А. З., Н. С. и др. Ужас! Упрёк был с двойным, а то и с тройным дном: иерархичность оценки (точнее – модальности, т. е. отношения к предмету говорения) есть субъективность и предвзятость, заговор, аксиологическая наглость, поэтологическое вероломство, социальный вызов и политический в литературоведческом аспекте демарш. Да, моё мышление иерархично, типологично, аналитично, синтетично etc. Как и у остальных 7 млрд. особей homo sapiens, населяющих Земной Шар. Автор заметки осерчал и обиделся на меня за то, что сам же сделал в своём корректирующем и карающем очерке, сравнив работы трёх поэтологов и отдав первое место трудам того, кто к поэтологии не имеет никакого отношения, и поместив на второе и третье места книги (серию) поэта – анталогиста, создавшего за 25 лет работы сводный триптих современной региональной поэзии и пару книжек, написанных мной грешным. Критика должна упрекать? Обижаться за державу словесности – и бить? – мне стало жаль этого человека, не знающего теории и практики Зеркала Текста (Ю. Левин). Критик должен писать не на бумаге, а на зеркале – поверх своего лика и сквозь него. Одним словом, я не обиделся, но – оторопел и удивился: оказалось (по мысли данного Once Upon A Time), что в «Поэзии и Литературе» я глумливо ранжировал мёртвых (поэтов), а в «Поэтах Урала» – взялся за живых, то бишь из страшноватой птицы грифа-могильника превратился в настоящего хищника: коршуна, ястреба, орла, – чтобы рвать живое мясо здравствующих коллег…
Автор, обвинивший меня в иерархизме, к сожалению, не заметил, что и первая, и вторая книги в равной степени посвящены исследованию феномена поэзии (в его необывательском понимании как стихописания) в стихах как живых, так и мёртвых. Мёртвых поэтов вообще-то не бывает. Мёртвые графоманы встречаются повсеместно.
Писать на зеркале и по зеркалу – трудно. Почти невозможно. Жаль лица своего, исчезающего под наплывающим текстом. И тогда критик начинает инвектировать: судить, ругать и поучать. Скушно.
Поэзия – дело мужское, кровавое (А. Ахматова). Поэтология – суха и опасна (как для объекта исследования, так и для субъекта-исследователя). Рано или поздно – получишь по башке за то, что кого-то не упомянул, кого-то недоцитировал, кого-то не удостоил и удостоил не так, как хотелось бы удостаиваемому. Поэтолог – это тот, кто думает и пишет о текстоведении, о текстотворчестве, о поэзии и о поэтах. Поэтологи, как правило, сами сочиняют стихи и стишки. Всё нормально: физики занимаются физикой, химики – химией, математики – математикой, а поэты – поэзией. Вот, видимо, почему так редуцировалась сфера литературной критики. Сегодня критика – сами литераторы, и пишут они друг о друге. Так и должно быть. Сочинитель читает написанное не им, ведёт, так сказать, разведку того, что создаётся противником (соревновательность, да?). Потом, сняв «карту творчества» имярека, восхищается ею, возмущается, наслаждается, отвергается от неё, влюбляется в неё и т. д., т. е. проводит – в любом случае – диверсионную работу: хваля – перехваливая, ругая – переругивая, оценяя – переоценивая – недооценивая Нечто etc. А затем… А потом превращается в чистильщика: уничтожает следы своего присутствия на чужой этико-эстетической территории, смотрится в зеркало – и видит текст. Не своё, милое себе, лицо, но – текст. Текст, равный и себе, и объекту текстотворчества. Такие дела…
И ещё. Может быть, самое главное. Поэтолог, поэзиевед должен любить то, что он исследует. Наблюдает. Познаёт. Осознаёт. Он должен (если может, умеет и смеет) плениться (в прямом, этимологическом значении) поэзией и поэтом. Он обязан попасть в плен.
1975 год. Разведгруппа из семи морпехов оказывается в Лаосе. Задач много: во-первых, обозначиться в этом неспокойном месте (если Восток дело тонкое, то Юго-Восток – тончайшее), т. е. стратегически: показать друзьям – противникам (двум-трём державам), что мы ЗДЕСЬ, и войти в состояние контакта-неконтакта-полуконтакта с предполагаемыми визави (не с лаосцами, естественно: они заняты своими делами политико-партизанского характера). Во-вторых (тактика), прогуляться вглубь (весьма неглубокой) страны, ознакомиться с окрестностями, достопримечательностями, кое-какими людьми и нелюдьми. И, в-третьих: главное. Обнаружить нечто, очень нужное всем – и нам, и англосаксам, и прочим друзьям-товарищам… И – группа пошла. Джунгли. Холмистые. Не те джунгли великой Амазонии школьно-географического характера (в те поры спутникового и кабельного телевидения не было: и картинки реальной – тоже), а полусухой лес-подлесок с огромным количеством насекомых и гадов (как в Индии, например; в Анголе, там кусты да огромные кочки то ли травяные, то ли тростниковые – жуть; а в Северной Африке – там песочек, везде, и в ботинках тоже). Идёт группа. Командир (нарушая предписанный порядок) – первый, во главе колонны по одному с интервалом ровно на разрыв мины – и летучей, и лежачей, и прыгучей. Слышатся редкие хлопки миномёта (одиночный аплодисмент), которые чреваты через 7–10 секунд ответным групповым аплодисманом. Клакеры хреновы. Окказиональный (на арапа) обстрел окрестностей военной базы. Демонстрация бдительности и ужаса тихой вечной войны. Группа идёт. Навстречу (с неба) – мина. Прямое попадание в морячка, следовавшего за командиром. Командир летит – боком – в сторону, точно на север (поближе к Родине), и, контуженный, катится с холма, по откосу вниз – прямо к товарищам военным. Низкорослым, однолицым и неловким, как инопланетяне. Пятеро останавливаются и – бегом – уходят вверх: двое, кажется убиты. И – командир. Однако последний жив. Его берут в плен. И он приходит в себя в бетонном полуподвале какого-то строения военно-промышленного образца (ох уж этот Рембо с его бамбуковыми клетками и кагебистами, подбирающимися с электродами к его бесценным гениталиям…). Контузия серьезная. Тотальная. Кровь идёт из всех телесных отверстий. Но настроение – бодрое. Потому что – страшно. Не за медальки, которых лишат, если выберешься, а за ребят, окопавшихся на вершинке холма. Три недели его никто не трогает. Он лежит на бетонке, предварительно вымазав своей кровью комбинезон. Ходит он, что называется под себя, в штаны. Играет немощного, обезумевшего от контузии идиота. Стонет. Его рвёт кровью – и он слабым голосом издаёт англо-матерные звуки с добавлением волшебного слова «God», что-то вроде «Oh, my God…». Ясно: узнают в нём русского – расстреляют. Морского котика – отдадут за выкуп. Всё просто. Кормят: миска риса и миска воды. Половину съедает, половину разбрасывает окрест себя. Воду выпивает всю. Но миску отбрасывает от себя на метр – не пил я её, вашу вонючую воду.
Иногда в камеру заползает солнечный зайчик, бледный и размытый, и пишет на противоположной от окна стене кружок с точкой. Это ребята. Его ребята. Он молится. Просит Бога, чтобы не пускал их сюда. Не прорваться: гарнизон – человек 300. Значит, то, что ищем, – здесь. Это хорошо… Через три недели к нему в камеру приходят трое: старший офицер с белым носовым платком в правой руке (в правой – это хорошо), офицер помладше с бамбуковой палочкой в правой же руке (о, это тоже очень хорошо), но бамбук какой-то такой не Рэмбовский, а скорее удилищный: верхушка удочки, тонкая бамбуковая вица. Третий – унтерофицер с АК-47, который смотрится в его ручках (все – низкорослые, как семиклассники) как трёхлинейка, как винтовка Мосина образца 1908 г. Старший заговорил по-своему. Средний – по-русски. Младший аккуратно пнул в лицо: пленный от удара не заслонился, но успел разглядеть – сапог наш, советский, на подошве рядом с каблуком цифра «39». Карлик милый. Милый карлик… Карлик у Кеши украл прахоря… Средний перешёл на английский. Пленный оживил свои глаза, сделал взгляд осмысленным, хотя и ни хрена не понял: юго-восточный англо-суржик почему-то напоминал татарский – так, если бы говорил ребёнок, сюсюкающий и не признающий шипящих и сонорных звуков. Старший брезгливо поглядывал на загаженного, в кровяной коросте «котика». Средний наслаждался своим чудесным произношением. Младший переложил автомат в правую руку (о, Боже, как это хорошо!), а потом вообще выпустил его из руки и держал эту родную для пленного волыну за ремень (длинный! – о, хорошо), покачивая автомат, как люльку для 30 (+1) шмелей (хорошо, да? – шмелиный улей). Пленный ругнулся, застонал, попытался повернуться, лечь на спину – средний помог: пнул в лицо, пнул в плечо, пнул в живот, пнул в … «Вот и всё. Хана вам, пацаны», – подумал пленный, овладевая автоматом (это легко – сначала ногой – садясь, потом рукой – уже стоя, потом три коротких по коленным чашечкам (отключка моментальная и надолго – болевой шок: это вам не кино и не телевизор). И – ходу. Ушёл просто: не спеша, мимо вышки – и влево. Умел ходить рядом с неслепым так и с такой скоростью, что становился невидимым. Всё. Буш. Лес. Подлесок. Долбаная джунгля…