Кто жил возле железной дороги, тот знает, что такое маневровые пути. Ночью эхо разносит голос диспетчера, такой надрывный, будто он произносит последние слова в жизни. На самом деле голос гундосит обычные вещи: куда какой вагон цеплять, какие стрелки переводить, с какой стороны прибывает поезд и будьте осторожны, чтоб не задело.
Но человеку со струнами души, натянутыми как на деке рояля, арена семафоров, изморось на силовых проводах и крышах вагонов, постукивание колес в тумане – от слов «подвижной состав» до свистка сцепщика – всё это кажется печальным.
Егорова бил озноб, и он бежал трусцой, чтобы согреться.
У одного рабочего Егоров спросил, где может находиться Москва, как он думает. Тот мрачно сплюнул и молвил что-то типа хрен его разберет. Напишут на табличке вагона «Москва – Чоп», а где этот Чоп, где Москва? Егоров топтался. Настаивал, уточняя, не заметил ли, к примеру, рабочий, с какой стороны локомотив прицеплен. На что тот оживился, словно ему открыли новый закон: ага, ага! Так, так!.. Его иногда вон где прицепляют – он махнул рукой вправо, – а другой раз там – махнул влево. Нет, все-таки не буду врать. У кого другого спроси.
Егоров тоскливо посмотрел на поземку, текущую через рельсы, потом спрыгнул с платформы и пошел по шпалам, раскачивая футляром и придерживая свободной рукой шляпу, чтобы не сдуло ветром.
Ветер был попутный, и Егоров вообразил себя парусной спецдрезиной. Да, да! Совершенно новый вид спорта! Он мог бы назвать его, к примеру, рэлвэйсерфинг. Парусом служило пальто Егорова, которое помогла ему сшить одна знакомая костюмерша.
На третье и последнее утро их совместной жизни костюмерша выбросила дырявую куртку Егорова и достала из шкафа отрез.
Драп был слегка трачен молью, поскольку валялся с тех пор, как его привез дедушка костюмерши из побежденной им Германии.
Пальто получилось что надо: длинное, двубортное, с нагрудным карманом для платка, какие устраивают на пиджаках. В него Егоров облачался, когда ему требовалось выглядеть солидно, например, в филармонии.
Между прочим, первое пальто Егоров пропил в юности, когда начинал завоевывать джазовый мир. А помог ему в этом некто Том Джексович Уолтер, сын британских эмигрантов. Они всю жизнь мечтали попасть в СССР, а когда попали, их сразу же услали под Читу. Том Джексович, оставшись сиротой, служил пианистом в баре и, в отличие от Егорова, имел паспорт с местной пропиской, а значит, и право толкать в комиссионках то, что ему захочется. Еще Том Джексович научил Егорова петь основные вещи Джона Леннона на классическом английском, что потом ему весьма пригодилось, но это уже детали.
В планах же обмена личного имущества на казначейские билеты пальто теперь прочно удерживало второе место. На первом – была шляпа Егорова, без которой он мог обойтись, купив ушанку. Третье место отводилось невероятным по красоте полуботинкам «Баркер», ручной сборки, шоколадно-коричневым, с узорами на тупых носках, – как говорят джазмены, «с разговорчиком». Это ведь очень важно, каким ботинком ты отбиваешь такт на сцене.
Сей печальный список Егоров заводил в блокноте, когда в очередной раз упадал на дно жизни. Под цифрой «4» он писал: «Труба „Shilka“», американская, широкая мензура, помповая, томпак с добавлением бериллия, отделка золотом.
Четвертый пункт пугал его настолько, что Егоров спрашивал себя: что же он делает? Стоит, как машина. Поэтому сбоку начертал: не продавать никогда, и для окончательной верности решения расписался: Егоров.
Впрочем, и пальто, и в особенности шляпу Егорову было тоже жаль.
Продать такие вещи означало полный край, порог, за которым Никите Николаевичу уже никто не откроет двери, и ничего не будет, кроме жалкой старости в пивной.
Так что, выходит, вовсе не брел Никита Николаевич, спотыкаясь о шпалы, вдоль темных и загадочных строений, похожих на гробы, а парил.
Мимо мерцающих огней райцентра, мимо стрелок и призрака старой водокачки.
Раньше он наблюдал такой пейзаж из вагона, прилипнув лбом к стеклу, а теперь – в качестве спецдрезины. Попутная метель подгоняла его в спину. Трепетало его знаменитое пальто, подобно пиратскому парусу. Это было так чудесно и легко, что Егоров даже рассмеялся. Он лишь отталкивался и плавно взмывал в воздух, а через десяток метров снова касался земли ногами. Как Армстронг на Луне. Бывает же такое?
Кажется, на восьмом километре он услышал нестройное пение и различил фигуры, которые двигались навстречу.
Егоров подумал, что это калики перехожие, но оказалось, перегонщики иномарок. Один из них нес на плече срубленную где-то елку. Чтобы приободрить себя, перегонщики пели песенку фронтового шофера: мы вели машины, огибая мины, и так далее.
На вопрос, как они оказались на шпалах, перегонщики от волнения перешли на сленг, из которого трубач не усвоил ни единого слова. А когда принялись материться, Егоров сразу понял, что на них наехали бандиты, иномарки отобрали, а самих чуть не убили.
Узнав, что трубач держит путь в Москву, они дико расхохотались и побрели дальше, в сторону Колодезя Бездонного.
У Егорова было нечего отнимать, кроме трубы. А кому она нужна? Поэтому он продолжил путь сквозь снежную пелену. Его лишь одно беспокоило. Вот если он окончательно минует предместья и окажется в полной темноте, даже без луны?
В таком случае, рассудил Егоров, будут блестеть рельсы, отполированные колесами. Еще он сможет ориентироваться по звездам, держа курс, указанный рабочим, строго на юг. И должна же, наконец, когда-нибудь закончиться эта блядская ночь?
Глава 2
Пирожки с ливером
– Ник, вставай, на первую пару опоздаем.
Это еще кто? Где же правда жизни, люди добрые? И где сам, Егоров? Все еще тащится по шпалам? Не похоже! Нетушки, он в общаге, и друг Водкин орет, будто его шилом ткнули.
Водкин Влад, фаготист, это ведь еще до армии было, в музыкальном училище!
Егоров высовывает из-под одеяла ногу в рваном носке, шевелит пальцем: тик-так. Холодно. Ничуть не лучше, чем в этом хреновом городке, как его… Колодезь Бездонный, всё перемешалось.
Черно-белое кино.
– И кисель варить твоя очередь.
Егоров бежит к умывальнику, чистит зубы пальцем, щетку снова украли. Ищет бритвенный станок, станка нет. Он перепутал: в музыкалке не росли еще у него ни усы, ни борода. На зеркале кто-то зубной пастой начертал: «Жизнь говно!»
На фоне этой истины лицо Егорова – еще не Никиты Николаевича, а просто Никитки – без синих кругов под глазами, брылей на скулах и горестной складки на лбу. И никакого намека на плешь – волосы торчком.
Влад уже воду греть поставил. С таким кипятильником – лезвие бритвы, зажатое между спичками, – через минуту будет готово.
– Снова земляничный, – ворчит Водкин, вынимая из тумбочки последний брикет. – Хоть бы абрикосовый или там яблочный для разнообразия!
Один давит брикет ложкой до крошева, сыплет в кружку, другой размешивает. Водкин разливает кисель по стаканам, остатки батона пополам. Из коридора тянет жареным, Никита втягивает ноздрями пряный воздух. Картошка на смальце, а сверху яичница. На свой вкус, говорит он Владу, он бы еще посыпал данную еду укропом и молотыми, знаешь ли, семенами кориандра.
– Везет деревенским, – говорит Водкин, дуя на кисель. – И почему люди не выбирают, где им родиться?
– А не хотел бы ты родиться негром на острове Бали? Грыз бы бамбук.
– Где этот Бали, ты хоть знаешь?
– Вроде в Африке.
– Сам ты Африка. Хватай гудок, побежали.
Восемь утра. Вместо первой пары лекций – хор, потом обязательное фоно, музлитература, ничего хорошего. Но попробуй прогулять, стипендии лишат, и тогда что?
Хористы собираются в аудитории, похожей на зал прощания в крематории; дежурные, проклиная судьбу, пришли еще раньше, разложили подставки.