Пожалуй, именно это я для себя и хотела. Но к сожалению, пока я занималась изысканиями и каллиграфией, череда несчастий все длилась и длилась, и однажды я поняла, что мне просто не хватит кожи, чтобы отметить каждую смерть, каждую нелюбовь, каждую беду, которая еще впереди. Более того, я перестала ощущать красоту и пафос страдания, все свелось к простому физиологическому вопросу – переживу следующую беду или нет? То есть либо умру, либо буду жить дальше, выбор невелик, и не из-за чего меняться в лице. И никакой особой стойкости не требуется, скорее, тут нужно умение глубоко дышать, расслабляться и, может быть, плыть на спине. Но, наученная опытом, я не стала искать в книгах соответствующий иероглиф.
Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о любви и думают только о себе. Что же с ними будет, милый, когда реки выйдут из берегов, а небо упадет на землю? Что будет, когда последний из живых похоронит предпоследнего из мертвых? Что будет, когда кровь ударит в голову и разорвет сосуды? Что будет, когда сердце захлебнется и остановится? Я давно уже не вижу молодых лиц – я вижу только лица, на которые еще не легли морщины. Они радуются о весне, не чувствуя пламени, которое гудит под ногами, поднимаясь вверх по узким шахтам. Они лгут, но есть ли смысл во лжи, когда для нас существует одна только правда – мы умрем. Мы умрем, держа друг друга за руки, мы умрем, сжимая в ладонях пустоту, мы умрем, не приходя в сознание, – как-нибудь, но мы обязательно умрем. Сдвинулись земли, и остановились воды, солнце побежало быстрее, а луна отвернула лицо, потому что ей больно смотреть на нас. Левая рука твоя у меня под головой, а правая обнимает меня – но я вижу белые кости под смуглой кожей, а больше не вижу ничего. Не говори о любви, но расскажи все, что ты узнал о смерти к своим тридцати двум серебряным годам, а тридцать третий разменял, да не потратил. Укатилась последняя монетка – по полу, по лестнице, по дороге, по лесам, по горам, по зеленым берегам, через реки. Я не поймала, а ты не догнал, жалеть поздно, но ты все-таки расскажи – так-таки и нет ничего?
День, когда мы виделись в последний раз, я ничем особенным не отмечаю. Не идти же в самом деле на кладбище, чтобы «кудри наклонять и плакать» над сырыми гниющими цветами. Если остаться дома, то легко впасть в мистику и получить «привет с того света» – гаснущие лампы, нежданные письма от общих друзей, фотографии, которые некстати подворачиваются под руку. То есть самые обычные вещи, воспринимаемые как знак. Поэтому я просто еду в людное место и провожу вечер так, как будто несколько лет назад не случилось ничего особенного. Вот и отправилась в «Свой круг», где обещали показать «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», а мне очень нравится этот фильм, особенно мелкие детали, которые сопровождают действие (например, когда один из них все время мастерит какие-то фигурки, помните?). Но проектор барахлил, отказывался принимать диск, и Слава в конце концов поставил «Дорз», который я прежде не смотрела. Нажравшись льда, герои уходили в дюны и разговаривали с Богом, а у меня в голове вертелась фраза: «Жалкая поэзия наркотиков». Жалкий пафос, ложная ясность, заемная энергия, пустая любовь. Я почувствовала раздражение, и это было особенно глупо, потому что нужно бы восхититься точностью Оливера Стоуна, а я злюсь на героев, как на живых. А между тем Вэл Килмор изменил Мэг Райен, затащив в постель взрослую длинноволосую брюнетку, но у него не стояло – а меньше надо торчать. И тогда они принялись метаться по комнате, резать вены, пить кровь друг друга и проделывать прочие наркоманские глупости, от которых у него в конце концов встал. «Ну надо же. А в наше время просто принимают виагру...» Но тут я вспомнила. Вспомнила эту комнату, освещенную свечами, с широкой постелью посреди, вспомнила женщину с развевающимися кудрями, которая носилась голая, скача, как прекрасная белая обезьяна.