Павел Васильевич обернулся украдкой. Он хотел убедиться, не видел ли кто, как он стушевался сейчас перед этими упругими волчатами. Но кажется, не видел никто. Людишки шагали угрюмо, ни на что не обращая внимания; убивать кого станут – они и тогда внимания не обратят, конечно. Тащилась тётка с кошёлкой, из которой, как из колчана, торчали кривоватые стрелы макарон. Толпился дряненький народец на остановке, впрочем, вполне собой удовлетворённый народец. Через дорогу в палисаднике целовались парень с девушкой, хорошо целовались, красиво, соблазнительно. В его время так не целовались (на людях, конечно). Потом вдруг оторвались друг от друга и, взявшись за руки, быстро-быстро зашагали куда-то.
«Ну вот, – понимающе сказал себе Сумароков. – Минет пошли делать».
Два голубя семенили по карнизу, и оба гадили на ходу. На карниз гадили, да на тротуар. Чего ещё ждать от голубей? Подлые птицы! Подлые птицы подлого мира! Сумарокову вдруг показалось, что кто-то за ним наблюдает со стороны. Да кто, собственно, мог наблюдать за ним? некому совершенно наблюдать за ним!.. Разве какой-нибудь старинный знакомый? Или даже поклонник? Сумароков обернулся ещё раз, и где-то далеко, метрах в пятидесяти от себя заметил фигуру статного красивого человека с темнокожим лицом, с блестящей обритою головой, будто негра или мулата; кажется, он и смотрел на Сумарокова. Но зачем ему смотреть на Сумарокова? Совершенно ведь незачем. Нет у Сумарокова никаких знакомых среди черномазых, нет и не будет, – так вот и знайте себе! Никогда! Сумароков отвернулся с негодованием, но потом отчего-то не выдержал и ещё раз поискал в толпе того негра или мулата, которого видел только что и который будто наблюдал за Сумароковым. Но там, где был мгновение назад чернокожий незнакомец, уже никого не было. Всякий другой народишко был, мулата же не было. Будто исчез, испарился мулат.
«Чёрт! – раздражённо сказал себе Сумароков. – Могу примириться с любыми призраками. Но с тем, что они черномазые!.. Нет уж, благодарю покорно!»
Забытая больная
Я, я, кто это я? разве есть я? последняя буква алфавита? как это глупо! а я меньше даже буквы, меня и вовсе нет, или – нет: я есть, но не стану есть, и всё, что во мне есть, – всё ссохнется, уменьшится и не станет вообще. Вот тогда меня не будет. Придут меня искать – а меня нет. Придут, кто придёт? тот, кто приходит каждый день? я видеть их не могу, глаза мои их не видят. Мои глаза. Не видят их. А их – меня? Глаза, то есть. Может, и они не видят меня. Они смотрят сквозь меня. И разговаривают не со мной, им меня не надо. Для них пустое место важнее человека. Они температуру меряют у пустого места. Температура пустого места. Лучше б они мерили моё исступление. Оно сегодня меньше обычного, ничего не скажешь. И ничего не спросишь. Исступление моё сегодня не выходило из норки. Не надо никого пугать. Не буду никого пугать. Да, решено.
Дайте, дайте мне каши! Не считайте меня безнадёжной! Почему не приходят и не дают мне каши? я люблю кашу, особенно сладкую и на молоке. Я пшённую люблю. А у них всё чаще нет молока. Молока нет. Как же возможно, чтоб не было молока? что же есть, если молока нет? Разве за это мы боролись, чтоб не было молока во всей больнице? Иногда молоко есть, но это как будто они делают одолжение. А какое ж молоко – одолжение? Молоко – это молоко, а не одолжение. Впрочем, я чувствую, что запуталась.
Тревога, вчера была тревога. А зачем мне тревога? Дайте мне что-нибудь от тревоги. Какие-то таблетки. Раньше мне давали их много, сейчас не дают ничего; думают: бесполезно. К чему на меня переводить дорогие лекарства? Мне говорили, что мне помогут. Что ж не помогают? Мне говорили, что мне помогут, если только я помогу себе. Как же я могу помочь себе? Пусть расскажут, если знают сами. Не знают, ничего не знают, только делают вид, а зачем делать вид? я сама могу делать вид. Вы дайте мне не вид, а содержание. Дайте мне что-нибудь от тревоги.
Вокруг много других женщин, но я с ними не говорю. О чём мне говорить с ними? у них свои мысли. Какие у них мысли? К ним приходят по воскресеньям, ко мне не приходит никто. А почему? Разве я старуха и никому не нужна? Никому не нужны не только старухи. Да, верно. Да, ложно. Никто никому не нужен, и сами мы себе не нужны тоже. Плохо только, что я не бываю одна. Мне лучше быть одной, всегда быть одной, чем с чужими. И этим-то моим свойством и воспользовались. Сегодня утром. Перед самым рассветом. Когда вокруг все храпели, а я проснулась и спать не могла, и задыхалась от отвращения. Ещё была тревога. Тогда вдруг дверь приоткрылась, и я не увидела, но только поняла, что кто-то пришёл. Что пришёл он. Ждала ли я его? Нет. Но предполагала, что это возможно. Здесь возможно всё.
Он был легче дуновения сквозняка, легче взгляда, легче падающего листа, я не слышала его передвижения. По этому полу невозможно ходить бесшумно, тот скрипит, будто плачет. А он уверенно скользил между всех спящих женщин. И тогда я накрылась одеялом с головой, я была в тоске. Тоска моя была, как горький неизбывный сироп, сироп полыни, сироп лебеды; невозможно было упиться этим сиропом. Тоска моя даже горше этого тягучего напитка. Изведайте тоску мою, напиток мой и мою пищу! А он уже сидел рядом со мной, знала я. Я медленно, с похолодевшим сердцем стянула одеяло со своего лица и увидела его, сидящего. И рука его уже тянулась к моему лбу. Я позволила ему погладить себя; зачем я только это ему позволила? Так гладят ребёнка перед сном, так гладят умирающего. Он был молод, он был в белом халате, как доктор, но разве он был доктор? Кожа его была каштановой, шоколадной, обритая голова его блестела в предутренней просини. Каким-то немыслимым, потусторонним одеколоном пахло от него. Сразу было видно, что он очень высок и строен, даже сидящий. Может, он учится здесь в медицинском институте, подумала я, и пришел сюда на практику? В ночную смену, что же здесь удивительного?! И что ещё можно было выдумать для того, чтобы себя обмануть?
– Хочу лечь рядом с тобой, – шепнул он мне. – Подвинься.
– Будет слышно, – ответила я тоже шёпотом. – Мы всех перебудим. «Мы»… Я сказала «мы»…
– Они спят, – сказал он. – И ничего не услышат.
Не могло быть, чтобы никто ничего не услышал, как он утверждал. Он нависал надо мной всё более, рослый, красивый, с упругими мускулами, должно быть, спортсмен: бегун или метатель копья, и то и другое было возможно; и что мне ещё оставалось делать? Что ещё оставалось? Только подвинуться, позволить ему лечь рядом.
– Я уже почти старуха, – сказала я. – Зачем я тебе?
– Для меня ты не старуха, – возразил он с приятным акцентом.
Быть может, родной его язык французский или испанский. Какой же язык был ему родным? – гадала я.
– Кожа твоя молода, – сказал он.
Конечно, он обманывал меня, но я задохнулась от счастья.
Он был близок, удивительно близок, он был совсем рядом, от него нельзя было отстраниться.
– Кровать будет скрипеть, – слабо ещё сопротивлялась я.
– Не будет, – спокойно сказал он.
Откуда же он это знал? И правда, кровать будто послушалась его и не стала скрипеть, хотя он лежал рядом, тяжёлый, могучий и великолепный. И места ему вполне хватало рядом со мною.
Он стал трогать мою грудь, зачем он так трогает мою грудь? кто научил его так трогать? Я не знала, что моя грудь способна ещё что-нибудь ощущать. А ещё он стал расстёгивать мой халат, без спроса, без разрешения; он знал, что я не смогла бы ему отказать.
Откуда он здесь взялся? Зачем он здесь? Может, он здесь на практике… на какой практике? и приехал из своего Алжира или Мозамбика, где все такие – с шоколадными лицами, самоуверенные и мускулистые? Но мне не нужны все, мне не нужен никто больше, мне нужен только он, это я знала твёрдо.
– Я здесь на практике, – шепнул он мне вдруг в самое ухо. Ну да, так я ему и поверила! Хотя – а попробуй я не поверь!