Зима в том году лютая была, голодная. Кочевники-то весь хлеб на корню пожгли. Корой древесной да капустой кислой питались. Еле ноги таскали.
Одна радость у Егорки с бабушкой была – белая курочка каким-то чудом от набега уцелела. Худющая такая, но бойкая. Неслась даже иногда. Бабушка Акулина, хоть и голод, а яички те редкие к Пасхе, весеннему празднику, берегла.
– Давай-ка, внучек, – говорит она однажды, – яички красить. Подарим людям на праздник, всё им радость-то будет.
– А чем красить-то?
– Да чем всегда. Шелухи луковой или коры дубовой заварим, и будут у нас яички коричневенькие.
– Да что это за радость такая, бабушка, коричневые яйца дарить? Может, разноцветными их сделать?
– Это как же?
– А помнишь, тятьке моему церковный староста краски на сохранность оставил? Аль попробовать?
– А чего ж, попробуй. – А сама рада-радёхонька, что внучек очнулся от горя наконец.
Сбегал Егорка в подпол, где у них кой-какие пожитки от пожара сохранились, отыскал тот ящик деревянный. Краски все в порошках, в мешочки завязаны, на взгляд невидные. Как писать такими?
– Видала я, Егорка, как один иконописец порошки эти на желтке замешивал. Попробуй-ка, авось выйдет?
Так и сделал. Размешал порошки на желтке – вспыхнули краски ярко, засветились!
– Ой, бабушка, боязно начинать-то!
– Ничего, Егорка, не робей! Глаза страшатся, а руки делают!
Взял он белое тёплое яйцо и задумался. Чем же его украшать? Вспомнил, какие мать цветы красные на рубахе отца вышивала, и осторожно сам такой же цветок вывел, потом ещё один, а вокруг листочки маленькие, изумрудные. Заиграло яйцо, развеселилось. Как бабёнка в цветастом сарафане на ладони сидит.
За другое взялся. Теперь петухов красных с хвостами распушёнными нарисовал – как живые! На третьем – травы волшебные зацвели, запахли, потом кони тонконогие зарезвились, звери диковинные уши навострили.
– Ах ты, Господи, Егорушка! Откуда у тебя уменье-то взялось?
Знать, с отцовскими звонами малиновыми да сказками матушкиными красоту он в себя впитал, а теперь она пробудилась.
* * *
Как зима ни лютовала, а всё её весна одолела, слёзы лить заставила. Потекли эти слёзы ручьями, омыли сожжённую землю. Вздохнула земля, задышала тёплым паром. Весна пришла, а с ней и праздник весенний – Пасха.
Раньше-то бабушка Акулина пасхальные куличи пекла – хлеб такой сладкий с изюмом. Высокий, круглый, как гриб боровичок, а шляпка пудрой сахарной, будто снежком, присыпана. Если кулич в печи не растрескается – всё в семье хорошо будет, а, не дай Бог, не подойдёт или косенький какой выйдет – жди несчастья.
– Зачем ты, бабка, куличи так узоришь? – спрашивал, бывало, сосед, дед Афанасий. – Не всё ль равно животу, чего есть?
– Твому, может, и всё равно, а мой, сердешный, всю жизнь в темноте сидит, ничего не знает. Пускай поглядит, какая красота на свете бывает.
Да… А на этот раз куличи не из чего было стряпать.
Утром бабушка повязалась праздничным платочком, в белый узелок крашенки уложила, Егорку гребнем деревянным расчесала, и пошли они соседей поздравлять.
Перво-наперво зашли к деду Афанасию. Он с внучкой Машенькой жил. Тоже сиротой осталась. Мамку её в то страшное утро конники окаянные арканами опутали и за собой в степь волоком утащили. Отец с вилами в погоню бросился, двоих заколол. Да разве в одиночку с такой сворой совладаешь? На копья его подняли…
Ну, поцеловались, по обычаю, с дедом и Машенькой три раза и яички расписные подносят. Дед аж руками всплеснул.
– Ай да Акулина, ай да мастерица!
– Да не я это. Егорка мой постарался.
– Да не может того быть, чтоб малец такую красоту навёл.
А Машенька – ей Егорка с петухами красными яичко поднёс – зарделась вся и за печку убежала стесняться.
Куда ни зайдут – смех, радость от их подарков. Хоть на день, а помог Егорка людям горе забыть.
* * *
Весна пришла, а Егорке с бабушкой легче не стало. Лошадь с коровой басурмане в степь за собой угнали – ни землю вспахать, ни молока попить.
Совсем отощал Егорка, на солнышке просвечивает, ну народ и решил его пастушком поставить, чтоб вовсе малец не пропал.
Собрали скотину со всей деревни: лошадь с жеребёнком, две козы да корова. Вот и всё стадо.
Рано утром, когда ещё земля в пуховый туман куталась, собирал Егорка по дворам своё стадо и на луга гнал. Кнут как положено сплёл, а вместо собаки кот Терентий сзади бежал. Выучился где-то хвост калачиком загибать – ну вылитая Жучка, только не гавкает! Долго он после пожара пропадал, потом явился худющий, как скелет, шерсть в подпалинах, а усов и вовсе нет – сгорели.
Вот раз пришли они всей компанией на берег речки Горюнки. Корова с козами траву молодую принялись щипать, а лошадь с жеребёночком в воду по грудь зашли, пьют. Жеребёнок к матери жмётся, как дитя малое, а та его мокрой мордой по спине поглаживает, чтоб не робел.
Туман над рекой белый-белый, то совсем их заволочёт, то хвост один оставит, а то и вовсе вдруг одна лошадь с двумя головами стоит – большой и маленькой.
Глядел на них Егорка, глядел и не заметил, как задремал. И видит он: выплывает тихо из тумана узкая ладья. Борта резные, нос двумя головами лошадиными украшен, а посерёдке женщина в длинном белом сарафане стоит и улыбается печально так.
Смотрит Егорка пристально, никак не поймёт – кто это? Туман мешает.
А ладья уже мимо неслышно, как перо по небу, проплывает. И вдруг женщина эта глянула на него и тихонько спрашивает: «Помнишь ли меня, сынок?»
Вскрикнул Егорка, вскочил на ноги, а ладья метнулась от него испуганно, и не ладья это уже, а серая утка громко крыльями захлопала и пропала в тумане!
Очнулся Егорка, лицо от слёз мокрое. «Матушка, – шепчет, – ведь это ты была?»
На память о том сне несколько дней подряд, не разгибаясь, вырезал Егорка из неподатливого берёзового поленца волшебную ладью с двумя лошадиными головками впереди. Когда середину выдолбил, нарвал хвоща и жёсткими его стеблями зачистил всё до блеска. А вечером рассказал бабушке Акулине про свой сон и ладью на стол поставил. Бабушка бережно взяла её в руки, погладила и говорит:
– А ведь у тебя, Егорка, знатный ковшик получился. Как попьёшь из него, так и мамку помянешь.
Долго в ту ночь Егорка на лавке ворочался. «Хорошо бы, – думает, – таких ковшиков всем вырезать, у кого родных порубили».
Так и сделал. Всё лето строгал, резал, зачищал.
Вот собралась деревня на братчину, родных поминать. Пиво всем миром, по обычаю, сварили, тут Егорка и поднёс всем по ковшику. Мужики одобрительно кряхтят, на чистую работу дивятся, а бабы прижали подарки к груди, ревут, смущённого «мастера» в русую макушку целуют.
* * *
Веселее жизнь пошла у Егорки, дело нужное и полезное появилось. Выучился ложки резать. Маленькие с витым стеблем и росписями весёлыми – для ребятишек, большие с медведем резным – для мужиков, самые большие половники с яркими узорами – для хозяек, а на всю семью – солони́цу с богатой резьбой и откидной крышкой. Соль на Руси уважали, на самое почётное место солоницу ставили.
Из других деревень про Егорку прослышали, приходить стали за его ложками, ковшами и солоницами. Никакой платы он не брал – так отдавал. Но однажды осерчал на него дед из соседней деревни.
– Что ж ты, – говорит, – от моего мёду отказываешься? Ты ведь не для себя ложки-то режешь? Так и я не для себя ульи держу. Ты погляди на пчёл: одна цветок разведывает, другая мёд с него по капельке тащит, третья соты лепит, четвёртая улей прибирает. Все друг для друга стараются. И человек так же должен.
С каждым годом всё больше и больше народу к Егорке приходить стало. Теперь уж не просто берут то, что он сделает, а своё заказывают. Кому блюдо праздничное для пирогов вырежи, кому ковш трёхведёрный корневой – из корня, значит, – а кому сундучок для приданого.
Иной раз столько заказчиков набьётся, что, того и гляди, избушку развалят.