Так уникальное стечение целого ряда обстоятельств открыло новую перспективу литературного бытия Крылова. Отныне его имя и репутация зажили отдельной жизнью, в которой формальный повод биографического характера приобретал большее значение, чем привычки и намерения самого поэта.
5
«В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича ‹…› Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели пригласить», – вспоминала Е.А. Карлгоф[65]. Но этим планам не суждено было реализоваться.
17 декабря 1837 г. катастрофический пожар уничтожил Зимний дворец. Это событие на следующие несколько месяцев стало определяющим для общественных настроений в Петербурге. В годовом отчете III Отделения подчеркивалось: невиданное бедствие «послужило новым доказательством того сердечного участия, которое народ всегда принимает и в радостях, и в печалях венценосцев своих. ‹…› Горесть сия глубоко и искренно разделялась всеми сословиями жителей. ‹…› На другой же день купечество здешнее и некоторые дворяне просили принять пожертвования их на постройку дворца»[66]. Все это окрасило конец 1837 и начало 1838 г. в экстатически яркие официозно-патриотические тона.
На таком фоне власть неожиданно продемонстрировала глубокое недоверие к литературному сообществу. В отличие от купечества, дворянства и простого народа, которым не возбранялось проявлять верноподданнические чувства, журналисты и писатели, вследствие жестких цензурных ограничений на упоминание пожара в печати, оказались практически лишены возможности выразить свою общественную позицию[67]. Связанное с этим ощущение принудительной исключенности, очевидно, подхлестнуло тягу литераторов к официальному признанию их «сословия», обладающего, подобно другим общественным группам, собственной, весьма значимой для государства миссией. И здесь фигура Крылова оказалась идеальным объектом, вокруг которого литературное сообщество могло сплотиться.
Не последнюю роль в возникновении самой возможности подобной консолидации сыграло отсутствие Пушкина. С его гибелью нарождающаяся корпорация лишилась альтернативного «центра силы», олицетворявшего индивидуалистическое начало в литературе, подчеркнутое «самостоянье» писателя, в том числе и по отношению к власти. «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал» – эта формулировка из отчета III Отделения за 1837 г.[68] отразила представление о двойственности Пушкина, отчетливо контрастировавшее с распространенным представлением о единоцельности Крылова. Подчеркнуто лояльный Крылов, живое воплощение патриархальной народности, остался после смерти Пушкина единственным безусловным авторитетом.
Еще одним фактором, сформировавшим контекст крыловского юбилея, стала кончина в Москве 3 октября 1837 г. И.И. Дмитриева. Давно отошедший от активной литературной деятельности поэт до последних дней воспринимался литературным сообществом в качестве патриарха русской словесности. С.П. Шевырев писал в те дни: «Рождению литературы нашей нет и столетия: если бы Дмитриев прожил еще два года, то мог бы праздновать в 1839 году[69] юбилей русской поэзии как старший ее представитель»[70]. Эта смерть подвела черту под давнишним спором о сравнительных достоинствах обоих баснописцев[71], и соответствующий статус естественным образом перешел к Крылову. Отныне его положение как единственного живого классика русской литературы стало совершенно бесспорным.
Не случайно Жуковский в приветственной речи на крыловском празднике соединит в едином пантеоне российской словесности самого юбиляра с ушедшими Дмитриевым и Пушкиным:
Выражая пред вами те чувства, которые все находящиеся здесь со мною разделяют, не могу не подумать с глубокою скорбию, что на празднике нашем недостает двух, которых присутствие было бы его украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. ‹…› Воспоминание о Дмитриеве и Пушкине само собою сливается с отечественным праздником Крылова[72].
Во второй половине января 1838 г. происходит знаменательная трансформация замысла, родившегося у Карлгофов. В кружке Кукольника возникает идея вместо частного обеда по случаю дня рождения баснописца устроить публичное празднование 50-летия его литературной деятельности. Возможно, это был отклик на мысль о столетнем «юбилее русской поэзии», чуть ранее вскользь высказанную Шевыревым, причем отклик, переводящий абстрактную идею некоего общелитературного праздника в практическую плоскость.
«В начале 1838 года Крылов в разговорах как-то вспомнил, что за пятьдесят лет пред сим, именно в феврале 1788 года, он напечатал первую свою статью в “Почте духов”. При рассказе об этом в пиитической голове Н.В. Кукольника вспорхнула счастливая мысль юбилея ветерана русской словесности», – писал семь лет спустя Булгарин[73]. Сейчас первой публикацией Крылова считается басня «Стыдливый игрок», опубликованная как раз в 1788 г., правда не в «Почте духов» (этого журнала еще не существовало), а в «Утренних часах», и не в феврале, а в мае. Между тем авторы всех статей о юбилее, вышедших по горячим следам, упорно умалчивали о том, какое именно произведение знаменитого баснописца было взято за точку отсчета. Очевидно, в вопросе о дате начала литературной деятельности Крылова в тот момент не было ясности.
Наряду с булгаринской версией вступления Крылова на поприще литературы имела хождение еще одна. По свидетельству Лобанова, примерно в 1836 г. он обнаружил публикацию юношеской трагедии Крылова «Филомела», которая считалась утраченной, и датировал этот текст 1786 г.[74] П.А. Плетнев в биографии Крылова, создававшейся в те самые годы, когда над своими воспоминаниями работали Булгарин и Лобанов, прямо связал это библиографическое открытие с юбилеем (спутав, впрочем, дату напечатания трагедии с датой ее написания): «Хотя еще с лишком за год перед тем совершилось пятидесятилетие со времени появления его “Филомелы” в печати, но вспомнили о том только по случаю приближавшегося дня его рождения»[75].
В итоге неуверенность организаторов ощутима даже в официальном наименовании юбилейного праздника, данного Крылову, – «день его рождения и совершившегося пятидесятилетия его литературной деятельности» (курсив наш. – Е.Л., Н.С.). Невнятность повода, однако, не помешала им воспользоваться.
Заметим, что европейская практика того времени еще не знала такого типа юбилея, как 50-летие литературной деятельности. Сама мысль интерпретировать литературное творчество как профессиональную деятельность и, соответственно, применить к нему обычай празднования профессиональных юбилеев была в высшей степени новаторской. Символический переход от домашнего формата празднования к публичному означал легитимацию всего литературного «сословия» как профессиональной корпорации, а самой литературы – как общественного служения.
Симптоматично, что эта идея родилась не в кругу «литературных аристократов», к которому баснописец был традиционно близок, а у литераторов «торгового», т. е. сугубо профессионального направления. В Крылове они видели в первую очередь не старого друга, не уникальную, в высшей степени сложную личность, а символическую фигуру «знаменитого русского баснописца». Общеизвестная индифферентность Крылова, его подчеркнутое дистанцирование от любой борьбы и конфликтов также были им на руку. В том, что Крылов примет предложенную ему игру, от кого бы она ни исходила, можно было не сомневаться. Куда труднее было предвидеть, что за право реализовать этот смелый замысел очень скоро разгорится нешуточная борьба.