Вечером мы сидели в кубрике – так, на матросский лад, называли свой казарменный отсек. По велению старшины мы с Бикбаевым держали раскрытым устав внутренней службы и делали вид, что читаем его. Грудинин подшивал свежий подворотничок и время от времени взглядывал на нас. Вдруг Данька встал, подошел к нему. Тот поднял голову:
– Что скажешь?
– Сукыр чебен! – и пошел на место.
– Что ты сказал? – оторопел тот.
– Гнус! – не оборачиваясь, проговорил Данька.
У Грудинина дернулась щека. Отложил гимнастерку.
– Ты, Колода! Ну-ка повтори!
Прозвище «Колода» Бикбаев заполучил с легкой руки Грудинина еще в «карантине», когда мы проходили курс молодого бойца. Кто-то разгадывал кроссворд и спросил:
– Сборник карт – что?
– Колода, – не задумываясь, ответил Даниял.
– Сам ты Колода, – вмешался Серега.
Прозвище так и осталось…
– Повтори! – процедил Грудинин.
– Ты гнус!
Серега встал и двинулся на Даньку. Я видел, что силы не равны. Бикбаев на полголовы ниже Грудинина. Даня стоял бычком в готовности и глядел, как тот надвигается.
Не знаю, что меня подняло с табурета, храбрецом я себя не считал.
Но что-то толкнуло. Вскочил и с разгона двинул Сереге по красным губам. Он не ожидал нападения, отлетел к кроватям, ударился головой о спинку. Поднялся, двинулся на меня. Я схватил табурет, выставил перед собой и завопил:
– Подойди только!
И тут же услышал:
– Курсант Дегтярев!
На входе в кубрик стоял старшина Кузнецкий:
– Грудинин, идите в умывальник и приведите себя в порядок. А вы, Дегтярев, через полчаса – в каптерку!
Ну, и невезуха! Влепит Кузнецкий – мало не покажется.
Даня пробормотал:
– Однако не надо тебе было… Я сам бы…
Грудинин явился из умывальника с мокрыми волосами и распухшими чистенькими губами. Глянул на нас исподлобья и опять принялся пришивать подворотничок.
В канцелярию я шагнул минута в минуту.
– Опоздали на сорок секунд, – объявил старшина и стукнул ногтем по циферблату своих часов.
Я не стал возражать. Стоял, уставившись на портреты Ленина и Сталина на стене. И явственно ощущал, что старшина Кузнецкий разглядывает меня, ровно букашку. Затем он сказал, разделяя каждое слово:
– Офицер, не научившийся подчиняться и соблюдать воинские уставы, армии не нужен. Вывод: будущий лейтенант Дегтярев не нужен тоже.
Неужели отчислят? Я почувствовал, как обволакивает меня замешанная на злобе паника. На злобе к этому старшекурснику и к красавцу Грудинину. Слабым проблеском в мутном сознании мелькнуло: отслужу срочную и вернусь в училище.
– Вас Грудинин оскорбил? – продолжал пытку Кузнецкий.
– Никак нет.
– Почему же вы кинулись на него с табуретом?
– Бикбаев обозвал Грудинина, а тот…
– Не вижу логики, Дегтярев! Один обзывает образцового курсанта, другой бьет. А если бы я не вмешался?..
Прежде чем отпустить меня, он сделал паузу, вновь поглядел, как на букашку. Наконец, махнул рукой, и лицо его приняло брезгливое выражение.
Даня встретил меня, виноватый и грустный.
– Грозил из училища отчислить, – хмуро сообщил я.
После старшины меня воспитывал командир взвода старший лейтенант Воробьев. Беззлобно, почти равнодушно, словно бы выполнял неприятную обязанность. Скорее всего, так оно и было. Наш взводный стал недавно чемпионом Южно-уральского военного округа по десятиборью и постоянно пропадал на тренировочных сборах. И то, что происходило во взводе, ему, похоже, было до лампочки.
Вечером меня пригласил на беседу командир батареи капитан Луц. На «беседу» он не вызывал, а «приглашал».
Я переступил порог его кабинета и по уставу доложил о прибытии.
– Садитесь, рассказывайте, – показал он на стул.
Я не мог выдавить из себя ни слова. Глядел на пепельницу, вырезанную из снарядной гильзы, и не отрывал от нее глаз. Комбат тоже молчал. Наконец, я открыл рот:
– Виноват.
В этот момент и раздался стук в дверь.
– Разрешите войти? – Грудинин вырос в проеме, лихо вскинул руку к козырьку: – Я по поводу конфликта.
Комбат с любопытством глянул на него.
– Слушаю вас.
– Виноват во всем я, товарищ капитан.
И стал рассказывать, как всё было. Ничего не утаил. Даже о том, что старшина Кузнецкий объявил Бикбаеву два туалетных наряда несправедливо.
У меня было такое ощущение, будто не я, а кто-то другой, со стороны, наблюдал всю эту картину. Мне казалось, что в глазах комбата прячется усмешка.
Закончил Сергей словами:
– Готов понести любое наказание.
– Хорошо, – сказал капитан Луц. – Свободны.
Когда тот вышел, он спросил меня:
– Где отец-то ваш погиб?
– В Прибалтике.
– Тоже артиллеристом был?
– Дивизионом командовал.
– И я в Прибалтике воевал. Командиром расчета ЗПУ. Родные для меня места.
Он сделал паузу и неожиданно для меня перешел на «ты».
– Как ты в школе учился?
– Средне.
– В училище пошел по желанию?
– Так точно.
– Я наблюдал за вами. Но особого рвения и способностей пока не заметил. Вопросы или просьбы есть?
– Не отчисляйте из училища.
– Не отчислим…
Во мне дрогнуло все сразу. Я вдруг увидел на стене картину с неспокойным морем и силуэтом корабля вдалеке. Тикали ходики с гирькой на цепочке и немецкими буквами на циферблате, наверно, еще трофейные. По кабинету плавал табачный дым.
– Иди, Дегтярев. Месяц без увольнения в город…
Я вышел, словно хлебнувший хмельного. Верный Даня топтался поблизости. Увидев меня, спросил шепотом:
– Списывают?
Я тоже ответил шепотом:
– Нет.
– На губу?
– Нет.
– А куда?
– Никуда. Месяц без увольнения. Грудинин все на себя взял…
На вечерней поверке я извинился перед Грудининым, на этом настоял Кузнецкий. Сергей по собственной инициативе извинился перед Бикбаевым. А старшина, скрипя зубами, отменил ему туалетное взыскание.
С Серегой потихоньку все утряслось. Он сам подошел к нам:
– Не казните, земляки!
– Чего там, – буркнул Даня.
Я сказал:
– Ты молоток, Серега!
Мы трое были земляками. А земляки в армии – почти родня. Да и благодарен я был ему. Не побоялся, выручил…
Месяц неувольнения – тьфу! Я и так не рвался в город.
У меня была Дина, и знакомиться с другими девчонками я не собирался. Данька в знак солидарности со мной тоже не записывался в увольнение. Зато мы с ним записались в секцию бокса. Благо, физкультура и спорт были в нашем училище в большом почете. По утрам мы с Данькой вставали за полчаса до подъема и нарезали круги по беговой дорожке на стадионе.
В воскресные дни я сидел в ленкомнате, писал мамане короткие письма-донесения и сочинял Дине длиннющие послания. В ответ же получал от нее тоже что-то вроде донесений: про лекции в институте, про незнакомых мне студентов – и лишь в самом конце – люблю…
Когда это было?.. Время прошлось белой краской по головам. Белые снега запорошили хоженые тропы. Белые ветры разметали нас по белу свету. Но мальчишки остаются мальчишками, сперва взрослыми, затем седыми и старыми…
По весне, в конце первого курса, мы участвовали в бригадных учениях. Несколько суток наша батарея перепахивала полигонное поле. Наверху писали приказы и придумывали вводные. Выпускники были командирами, а мы все – рядовыми. Куда прикажут, туда и перемещались. Закапывались в землю, отражали налеты авиации «противника», бросали готовые орудийные дворики и опять куда-то ехали, чтобы закапываться снова.
Это называлось «производить инженерное оборудование». К исходу четвертых суток мы произвели пятое или шестое такое оборудование. Забрались после несытного походного ужина в палатку и, перебрасываясь словами, слушали, как шуршит о брезент мокрый снег.
Я лежал с закрытыми глазами и видел улицу Пушкина в Уфе, мохнатый и медленный снег, покрывавший тротуар белой пуховой шалью. На ней четко выделялись две пары следов: Динины и мои… Еще видел вокзальный перрон и перехлест путей, где мы стояли с ней, покинув маманю.
– Ты сильный? – спросила она.
На такие вопросы не отвечают. И я не ответил. Хоть и был самым сильным в тот миг и мог сделать все, что она пожелает.