– Какая закваска? – вдруг обеспокоился секретарь. Он собрался уже уходить и стоял в дверях, когда Семен Дементьич произнес эти слова. – Вы на что, собственно говоря, намекаете?
– Я ни на что не намекаю, – сказал Семен Дементьич. – Я просто говорю, как я это понимаю. А понимаю я это так, что закваска у Добрякова нехорошая. И чем больше вы будете говорить ему в глаза, что он замечательный, тем закваска эта будет укрепляться в нем…
– Вон что? – почти сердито засмеялся секретарь и опять сел на стул, пристально вглядываясь в собеседника. – Вы, стало быть, философ?
– Ну да, – засмеялся и Семен Дементьич, – вы в точности угадали. Я философ и есть. А что ж мне остается на старости лет? Все раздумываю над разными делами. Уже помирать скоро. И вот гляжу, как идет вокруг меня жизнь, и хочу угадать, как она дальше пойдет. Не чужая она все-таки для меня, эта жизнь. И моя капля в ней есть. И моя кровушка, в двух войнах пролитая…
– Это все так, – погладил скатерть на столе секретарь. – А что касается Василия Добрякова, то надо прямо сказать, вы в нем ошибаетесь. Добряков – человек политически проверенный. Это наш человек. До корней волос…
– Все люди наши, – сказал Семен Дементьич. – Ни от кого, я считаю, отказываться не надо. Но корни у человека не только в волосах. И политически если человека проверять, так его надо со всех сторон оглядывать. Со всех сторон изучать. И показателей для этого дела найдется много. Ни в какую анкету они не впишутся. Бумаги не хватит. А насчет Добрякова я с Варюшкой поговорю. Мне это ничего не стоит. Я поговорю. Но будет ли толк какой – не знаю. Этого угадать никак нельзя. А вы, я советую, галочку пока не ставьте. Галочку еще рано ставить…
– Какую галочку? – удивился секретарь.
– Ну, эту галочку, какую вы ставите в бумагах, в списке. Было, мол, такое личное дело Добрякова и Вари Лугиной. Мы, мол, комсомольская организация, вмешались в это дело и поправили. Поправить это дело не так-то просто…
– Вы, может быть, считаете, что его и поправить нельзя? – спросил секретарь.
– Почему нельзя? Поправить все можно, – опять уклончиво ответил Семен Дементьич. – Но качество требуется. Во всяком деле требуется качество. И в семейной жизни тоже. Даже тем более. А я с Варюшкой поговорю. Почему не поговорить? Я не только поговорю, я даже послушаю, чего она скажет. Послушать – это, на мой взгляд, даже много важнее, чем поговорить… И вы послушайте, что вам скажет Добряков, если он вам откровенно скажет… А галочку, я советую, пока не ставьте…
Секретарю комсомольской организации не понравился словоохотливый Семен Дементьич. Секретарь так больше и не зашел к нему.
Добряков спустя полгода женился на шустрой и курчавой Кате Потехиной.
Варя же до сих пор не вышла замуж.
А жаль…
Москва, зима 1936 г.
Ближайший родственник
У подъезда гудел автомобиль. Шофер, должно быть, нервничал. Волков торопливо одевался. Он проспал сегодня. Открыв форточку, он сказал: «Я сейчас, Иван Прокофьевич». И, выйдя в переднюю, стал надевать шляпу, пальто, калоши.
Новые калоши надевались очень туго. Волков с трудом вбил ногу в первую и услышал звонок.
У дверей стоял почтальон.
– Вам телеграмма.
Волков вскрыл ее, прочел и, так и не надев вторую калошу, вернулся в кабинет.
Нинка думала, что папа не слышит автомобильных гудков, побежала ему сказать и, ворвавшись в кабинет, увидела, что папа плачет.
Большой, широкоплечий папа сидел в пальто, в шляпе, в одной калоше и плакал, не утирая слез. Это зрелище испугало Нинку. Она побежала к матери.
– Мама, мама…
Татьяна Федоровна, взволнованная, заспанная, шурша узбекским халатом, вошла в кабинет, взяла из рук мужа телеграмму, прочла ее и тоже заплакала. И, глядя на них, заплакала Нинка.
В телеграмме было сказано: «Мама умерла тчк приезжай скорее тчк папа».
Волков три раза перечел телеграмму. Он все еще думал, что произошла какая-то ошибка, что почтальон, может быть, перепутал адрес. Он все еще не хотел верить, что умерла именно его мать, эта маленькая, сухонькая старушка с коричневым скорбным лицом, которую он видел в последний раз несколько лет назад и с которой собирался увидеться в этом году летом. Да, в этом году он собирался поехать к матери, привезти ее в Москву и выполнить наконец все обещания, данные еще в детстве.
В детстве Волков часто жалел свою мать. Она стирала белье чужим людям, ходила чужим людям мыть полы. Уходила из дому чуть свет и возвращалась затемно. И ночью, дома, продолжала работать при свете керосиновой лампы, стирать и шить, починять и гладить.
За всю жизнь свою, беспокойную и торопливую, она, как говорится, не присела ни разу, не съела ни одного сладкого куска, приберегая их для сына, Витеньки, или для мужа, Матвея Кузьмича.
Муж служил швейцаром в Дворянском собрании. В свободное от службы время он сапожничал на дому – принимал заказы на починку. А когда заказов не было, ходил по дворам – чистил нужники, носил воду, колол дрова. Заработанные деньги шли на сберегательную книжку.
Затаенная мечта о собственном домике с огородом и с садиком не давала спать Матвею Кузьмичу. Он даже в снах своих, тревожных и торопливых, видел собственный домик. И ради домика этого, существовавшего пока только во сне, жена зимой и летом ходила в одних и тех же ботинках, в одном и том же платье и старалась есть не дома, а у хозяев, где стирала белье, мыла полы и домовничала.
Виктор в детстве жалел свою мать и, глядя на руки ее, худенькие, тоненькие, в синих жилах, говорил:
– Вот подожди, мама, я вырасту, ты посмотришь, как я буду тебя кормить. Работать ты не будешь. Ты в театр все будешь ходить, конфеты есть.
Мать смеялась и, счастливая, плакала.
– Ты учись только, Витенька, – говорила она, просветленная, в слезах. – А там увидим.
Виктор учился в гимназии. Отец хотел, чтобы сын его вырос таким же господином, как те, которым отец подавал пальто. Скупой, прижимистый, отказывающий себе во всем, он ничего не жалел для сына. Сын учился в гимназии вместе с барскими детьми. Учился хорошо, прилежно. Он, наверное, окончил бы ученье с золотой медалью, как пророчили ему, если б на шестнадцатом году его не исключили из гимназии с волчьим билетом. Исключили за какую-то, как говорил отец, «неподходящую» речь на сходке.
Мать заметно постарела после этого случая. Матвей Кузьмич ходил угрюмый. А Виктор, устроившись рабочим на кожевенный завод, продолжал говорить матери:
– Ты только подожди, мама. Я вот подучусь на этом деле, и мы хорошо заживем. Вот посмотришь.
– Ничего, Витенька, – говорила мать, – ничего, все устроится как-нибудь.
И она крестила сына, сокрушаясь втайне, что сын не похож ни на нее, ни на отца. Они были смирные, забитые люди, а он рос какой-то неугомонный, неукротимый. «В дедушку он, наверно, такой-то, Господь с ним», – боязливо думала мать, вспоминая отца своего, волжского грузчика, пьяницу и буяна.
Но и дедушка, может быть, не позволил бы себе того, что позволял Виктор. На кожевенном заводе он организовал забастовку, пошел просить поддержки у других заводов и угодил в тюрьму. Где уж теперь было думать, что сын вырастет благородным господином! Надежды рухнули окончательно.
И родители думали только о том, как бы вызволить сына из тюрьмы. Матвей Кузьмич ходил кланяться в ноги разным господам, просил слезно, клялся вечно Бога молить. Но сын был крепко посажен, и ни просьбами, ни молитвами невозможно было сократить положенный ему изрядный срок.
Матвей Кузьмич уже впал в отчаяние, перестал хлопотать, перестал даже с прежней верой молиться за сына, когда сын неожиданно сам помог себе.
В самый знойный праздничный день, в разгаре лета, он бежал из тюрьмы на глазах у всего караула, чем прославил себя и наделал в городе много шума.
Поздней осенью, когда разговоры о смелом его побеге утихли немного и жители стали постепенно забывать о нем, он явился к родителям нежданно, темной ночью, оборванный, грязный, исхудавший, рассказал без подробностей о своих делах, похлебал нежирных щей, помылся, взял рубаху, штаны и ушел в ту же ночь неизвестно куда. И надолго ли, тоже неизвестно.