И лишь по прошествии многих недель, постепенно, все, что случилось в ту ночь, с помощью смеха и шуток, было извлечено на свет Божий. Они нашли и способ справляться с этим — когда бы сей неодолимый ночной ужас ни напал на Энтони, она лишь обовьет его руками и проворкует чуть слышно:
— Никому не отдам моего Энтони. Никто его не обидит.
Он обычно смеялся, воспринимая это просто как сценку, которую они разыгрывали для обоюдного удовольствия, но для Глории это никогда не было шуткой. Сначала это было глубокое разочарование, а потом ей всякий раз приходилось держать себя в руках.
А одной из главных повседневных забот Энтони постепенно сделалась необходимость справляться с раздражением Глории — портилось ли ее настроение из-за отсутствия горячей воды для ванны или просто от желания повздорить с мужем. А для этого только-то и требовалось: здесь — всего лишь промолчать, там — настоять на своем, в ином случае — чуть-чуть уступить, а иногда — просто заставить. Главным образом, непомерное своенравие Глории проявлялось в приступах гнева, сопровождаемых вспышками жестокости. В силу природного бесстрашия и уверенности в собственной «избалованности», в силу неистовой и даже похвальной независимости суждений, и, наконец, благодаря сознанию, что она никогда не встречала девушки столь же красивой, как она сама, Глория развилась в последовательного, претворяющего свое учение в жизнь ницшеанца. И все это, естественно, с глубоким чувством.
Взять, к примеру, ее желудок. Привыкнув к определенным блюдам, она имела стойкое предубеждение против всех остальных. Поздний завтрак должен был состоять из лимонада и сэндвича с помидорами, потом легкий ланч из фаршированных, опять же, помидоров. Она требовала не просто выбора из дюжины блюд, приготовлять их требовалось тоже только определенным образом. Одни из самых неприятных минут в первые две недели после свадьбы они пережили в Лос-Анджелесе, когда несчастный официант принес ей помидор, фаршированный куриным салатом вместо сельдерея.
— Мы всегда готовим так, мадам, — дрогнувшим голосом пояснил он серым глазам, которые метали в него громы и молнии.
Глория промолчала, но когда официант благоразумно удалился, принялась с такой яростью молотить кулачками по столу, что зазвенели серебро и фарфор.
— Бедная Глория, — неосмотрительно рассмеялся Энтони, — все что-нибудь не так, как ей хочется.
— Я не могу это есть! — вся вспыхнула она.
— Сейчас верну официанта.
— Не смей! Он все равно ничего не поймет, проклятый дурак!
— Ну, они тоже не виноваты. Отошли блюдо обратно, или будь умницей и съешь.
— Заткнись! — оборвала она.
— Ну вот, а я в чем виноват?
— Ни в чем, — произнесла она плачущим голосом, — просто я это есть не могу.
Энтони беспомощно промолчал.
— Идем куда-нибудь в другое место, — предложил он.
— Не хочу больше никуда идти. Я устала блуждать по десяткам кафе, где нельзя получить ничего съедобного.
— Когда это мы блуждали по десяткам кафе?
— А что еще нам остается в этом городе, — убежденно стояла на своем Глория.
Озадаченный Энтони попытался зайти с другой стороны.
— А почему бы тебе не попытаться это съесть? Может оказаться вовсе не так уж плохо.
— Просто потому, что я-не-люб-лю-ку-ри-но-е-мя-со!
Она взяла вилку и принялась брезгливо тыкать ею в помидор, Энтони ждал, что она вот-вот начнет расшвыривать содержимое тарелки во все стороны. Он понимал, что ярость Глории достигла высшей точки — в глазах ее проблескивала ненависть, направленная сейчас как на него, так и на все окружающее, — и в этот момент лучше всего было оставить ее в покое.