Неплохо задумано! Надо было подождать еще пару часов, дать ей время понять, что для него это тоже ничего не значит. Черт его дернул! Еще подумает, что он возомнил, будто она чуть ли не влюбилась в него. Вообразит, что он принял близко к сердцу этот вполне тривиальный эпизод.
Он вспомнил, как в прошлом месяце швейцар из его дома, которому он провозгласил довольно спонтанную лекцию о «мужском братстве», счел это достаточным поводом, чтоб явиться на следующий день просто поболтать и, усевшись на диван, занимался этим добрых полчаса. А что если и Глория, с ужасом подумал Энтони, воспринимает его так же, как сам он — этого привратника. Его — Энтони Пэтча! Кошмар!
И ему даже не пришло в голову, что он не играет во всем этом вообще никакой роли, и совсем не Глория управляет их отношениями, а некая куда более могущественная сила, для которой он был просто светочувствительной пластинкой, на каких делают фотографии. Какой-то вселенский фотограф навел свою камеру на Глорию, щелк! — и бедной пластинке ничего не остается, как только рисовать изображение; она — раба своей природы, как и все прочие вещи.
Вот и сейчас, лежа на диване, уставившись в оранжевое пятно абажура, перебирая тонкими пальцами темные пряди волос, он не переставая воображал картины. Вот она в каком-то магазине, представлял Энтони, изящно расхаживает среди бархата и мехов, жизнерадостно шурша на ходу своим платьем; это мир шелеста шелков и прохладного грудного смеха, мир запахов убитых, но еще живых цветов. И все эти Минни и Перл, Джуэл и Дженни кружат возле нее словно фрейлины, разворачивая истонченную хрупкость креп-жоржета, нежнейший шифон, отзывающийся едва уловимым пастельным тоном на румянец ее щек, бело-молочное кружево, готовое объять пенистым хаосом ее шею… камка в наши дни используется разве что для обивки диванов да на одеяния священников, а о тканях Самарканда помнят лишь поэты-романтики.
Теперь она где-то в другом месте, примеряет сотни шляпок, каждую стремясь увидеть на себе в сотне ракурсов, тщетно выискивая поддельные вишни, которые могли бы поспорить цветом с ее губами, или плюмажи под стать ее гибкому стану.
Настанет полдень и она будет спешить по Пятой авеню: нордический Ганимед, изящно развевающий меха при каждом шаге; щеки все румянее от ударов ветряной кисти, дыханье — восхитительный туман в морозном воздухе. И повернутся двери «Ритца», расступится толпа, и несколько десятков мужских взглядов дрогнут и замрут, вспомнив забытые мечты, которые она пробудит в мужьях всех этих тучных, неуклюжих женщин.
Час по-полудни. Она терзает вилкой самое сердце влюбленного в нее артишока, в то время как её сопровождающий довольствует себя бессвязным репертуаром уже покорившегося мужчины.
Четыре часа: ее маленькая ножка движется в такт мелодии, её лицо так выделяется среди толпы, партнер её счастлив, словно приласканный щенок и не менее безумен, чем пресловутый шляпник … А потом — потом неспешно надвинется вечер, и будет, возможно, другая оттепель. Рекламы расплещутся светом по улицам. И кто знает? Не более благоразумные, чем он, может быть, они тоже попытаются вновь войти в эту картину из теней и света, которую Энтони с Глорией видели прошлым вечером на притихшей авеню. И, может быть, у них получится, кто знает! И тысяча такси будет зевать на тысяче углов; только для него тот поцелуй станет уже безвозвратным прошлым. В тысяче обликов Таис вновь будет подзывать такси, вновь вскидывать лицо для ласки. Бледность ее вновь будет девственной и прекрасной, а поцелуй ее будет целомудрен как лунный свет…
Он взволнованно вскочил на ноги. И почему, черт побери, ей вздумалось куда-то уйти! Наконец он понял, чего хотел — поцеловать ее еще раз, найти успокоение в ее великой неподвижности. Именно она могла положить конец его беспокойству, и все недовольство его коренилось в ней.