Вокруг набора стеклянных бокалов на буфете этот запах был особенно силен. А стол красного дерева в гостиной был окольцован желтоватыми кругами, отмечавшими места, куда ставились стаканы. Попоек было множество — и люди, естественно, ломали мебель, людей тошнило в ванной комнате Глории, люди проливали вино и, наконец, устраивали невероятный бардак в крохотной кухоньке.
Все это стало неотъемлемой частью их существования. Несмотря на многочисленные резолюции, принимаемые по понедельникам, с приближением уик-энда молчаливо устраивалось так, что и он будет отмечен каким-либо богопротивным мероприятием. Когда приближалась суббота, они без особого обсуждения знали, что позвонят тому или иному члену устоявшегося круга своих безалаберных друзей и предложат встретиться. И только после того, как друзья собирались, и Энтони выставлял на стол графины, он мог как бы вскользь заметить: «Ну, и я с вами, пожалуй, немного выпью…»
А дальше они выпадали из жизни на два дня — только на мрачном похмельном рассвете понимая, что опять были самыми шумными и обращали на себя больше всего внимания среди самой шумной и привлекающей к себе внимание компании в «Буль-Миш» или в клубе «Рамей», или в ином, гораздо меньше следящем за поведением своих клиентов, месте отдыха. Они привычно обнаруживали, что опять каким-то непостижимым образом промотали восемьдесят или девяносто долларов и привычно приписывали это обстоятельство всегдашней стесненности в средствах, которую испытывали сопровождавшие их «друзья».
Вполне обычным стало для самых искренних из их друзей даже на самой вечеринке начать увещевать их, предсказывая обоим мрачный конец, вследствие утраты Глорией «красоты», а Энтони «здоровья». Подробности памятнопрерванной попойки в Мариэтте тоже, естественно, просочились наружу — «Мюриэл вовсе не собиралась рассказывать этого всем подряд, — убеждала Глория Энтони, — но она уверена, что каждый, кому она рассказывает, именно тот, единственный, которому она собиралась рассказать», — и окутанная весьма прозрачной вуалью, эта история заняла подобающее ей место в пантеоне Городских Сплетен. Когда же публике стали известны условия завещания Адама Пэтча и газеты начали публиковать материалы, касающиеся судебного процесса, затеянного Энтони, история обросла весьма унизительными для него домыслами. Слухи об их жизни стали доноситься отовсюду, слухи обычно не совсем лишенные оснований, но явно перегруженные нелепыми и злонамеренными подробностями.
Внешне они не выказывали никаких признаков износа. Глория в двадцать шесть все еще выглядела на двадцать; свежий, юный цвет ее лица все еще был достойным обрамлением для ее ясных глаз, все еще по-ребячьи прелестные волосы с годами медленно темнели — от блеска пшеницы до мерцания тусклого золота, а стройное тело неизменно напоминало о нимфах, резвящихся среди орфических рощ. Когда она шла через вестибюль отеля или по проходу в театре, мужские взгляды, десятки мужских взглядов зачарованно следовали за ней. Мужчины просили представить себя ей, впадали в длительные состояния искреннего восхищения, непременно начинали за ней ухаживать — ибо до сих пор она была существом исключительной, невероятной красоты. А Энтони, со своей стороны, скорее даже выиграл, чем потерял во внешности; в выражении лица его появился некий неуловимый, но вполне отчетливый оттенок трагизма, романтически контрастировавший с опрятностью и безупречностью его внешнего вида.
В начале зимы, когда все разговоры вращались вокруг возможности вступления Америки в войну, когда Энтони делал искренние и отчаянные попытки писать, в Нью-Йорк явилась Мюриэл Кэйн и тот же час пришла повидаться с ними. Было похоже, что она, как и Глория, не собиралась меняться. Она знала все самые свежие словечки, танцевала самые свежие танцы и рассказывала о самых свежих песнях и спектаклях с таким же жаром, как и в первый свой сезон нью-йоркского гуляки.