Сюда, в Одессу, Шуру привез Моисей. Она произносит «Мосей». Кто он Шуре? Никто. Но он полюбил ее, слепую, беспомощную, доброй любовью. Мосей — простой, малообразованный человек — работал в Саратове на заводе. Он приходил к Шуре в инвалидный дом, приносил гостинцев, дарил цветы. («Он душистые приносил, чтобы я запах слышала!») Мосей водил Шуру на Волгу — дышать рекой. Привез ее сюда и остался здесь дожидаться результатов лечения.
Каждый день, а то и дважды в день Мосей передает Шуре через санитарок яблоки, конфеты и записочки, чудесные, малограмотные, которые я читаю Шуре вслух: «Шурочка, выглянь в окошко, я на тебя погляжу», «Шурочка, отвечай, чего тебе принести».
Недавно Мосей прислал большое письмо: «Шура, я тебя уже, может, в сотый раз прошу: позволь, я тоже с тобой здесь, в Одессе, останусь. Я тебе буду и отец, и мать, и глаза. Поступлю здесь на работу, не будешь знать никакой беды. Я тебя так люблю, что аж дышать мне трудно, когда тебя вижу».
Шурины глаза вылечить нельзя — так сказали врачи, — зря привез ее Мосей. Но Шура не хочет уезжать из Одессы, — зачем Мосею тратиться на обратный ее билет до Саратова? Шура поступит в здешний инвалидный дом, — какая разница? Что Волга, что море, если глаза их не видят, — все одно!
— Шура, — спрашиваю я. — А почему ты не позволяешь Мосею остаться здесь и быть с тобой? Он так этого хочет… И ведь он хороший, да?
— Не то что хороший, — редкостный! — отвечает она. — Может, он один такой и есть на всем свете! Да ведь женатый. И ребенок есть… Как же я его жене то сделаю, чем меня убили?
В ослепших Шуриных глазах стоят слезинки.
— Ничего… — говорит она, улыбаясь. — Как-нибудь…
Вечером в холле, на площадке лестницы, играет радиола. Многие слушают. Кто помоложе, даже танцуют. И Шура танцует. Володя Горев, единственный кавалер, добросовестно кружит всех желающих поплясать.
В коридоре, на одном из деревянных диванов, к Александре Артемьевне жмется Женя. Ей четырнадцать лет. Завтра у нее операция. Женя храбрится, но, конечно, трусит.
— Больно это? — спрашивает она у Александры Артемьевны.
— Нет, не больно.
— Да, как же! Не больно! — останавливается проплывающая мимо Нонна Александровна. — Как же не больно, когда надрезают глаз да еще вшивают туда что-то такое!
Тут уж и многотерпеливая Александра Артемьевна сердится на карканье Кассандры! Не глядя на нее, Александра Артемьевна объясняет Жене:
— Все глазные операции безболезненны. Совершенно! Ведь когда больно, человек сразу зажмуривает глаза, — как же оперировать зажмуренный глаз? Вот и делают обезболивание… Не будет тебе больно, нисколько не будет!
— Ну зачем же вы ей неправду говорите? — возмущается Кассандра. — Она должна знать: ей будет больно!
— Не будет больно, не слушай ее, Женечка! — Это подошел Володя Горев (танцы кончились). — Вот кого хочешь спроси — всех, кого оперировали, — все скажут: не больно!
Кассандра хочет возразить, она ищет «кинжальных слов», чтоб уничтожить Володю… Но губы у нее дрожат. Беспомощно хлюпнув носом, она резко поворачивается и продолжает свой «моцион».
Десять часов вечера. Дети давно спят. День у больных трудный, утомительный. Больные за день устают. Ложатся рано.
Перед оном вспоминаю, что Кассандра просила меня «уделить ей черносливцу». Иду в ее палату. Там пусто, — все обитательницы палаты, вероятно, в умывалке. При свете синей лампочки замечаю какое-то шевеление на Кассандриной кровати.