— Почему же вы…
Она не договаривает. Словно не решается произнести: «Почему же вы украли 400 граммов пшена?»
— Дети… — говорит подсудимый с неимоверными усилиями. По лицу его проходит судорога.
Больше он ничего не говорит.
Желающих высказаться по этому делу нет.
Суд удаляется на совещание, но возвращается буквально через две-три минуты. Суд не садится. Маруся Солдатова и обе женщины, заседатели, стоят у стола.
— Именем РСФСР! — произносит Маруся Солдатова.
И мы все — все присутствующие в судебном зале — встаем. И смотрим потерянными глазами на суд, который сейчас решит судьбу человека. У меня стучит в висках так, что я не слышу начала постановления суда.
— …приговорить подсудимого Ершова, — говорит Маруся, — к одному году тюремного заключения. Но, как он чистосердечно перед судом сознался, и раскаивается он, то суд решает: дать ему это наказание условно. И освободить его… Гражданин Ершов, можете идти. Свободно…
«Гражданин Ершов» — только что «подсудимый Ершов» — стоит как телеграфный столб. Неподвижно, словно он не слыхал приговора, не понял его… Наконец он понимает, понимает, что он свободен, в сущности, оправдан…
Он растерянно кланяется суду и уходит.
Нам с Евгенией Сауловной и Еленой Платоновной некогда переживать все увиденное и услышанное: суд переходит к разбору дела новых подсудимых — Александры Черновой, Марфы Шаповаловой, Веры Глебко. Это — наши. Наши девушки-санитарки.
Дело их выглядит в милицейском протоколе очень нехорошо. Работая в красноармейском госпитале Государственного физиотерапевтического института, они отказались обслуживать раненых и больных красноармейцев — сгружать и носить дрова для отопления здания… Ну, куда хуже?
По предварительному сговору между нами, первым выступает представитель месткома института — кладовщик Шмаров. Это человек без примет. Кажется, пожилой. Улыбаться, видимо, не умеет. И ужасно скучный!
Говорит Шмаров неторопливо, с массой словесного мусора: «Так вот, значит…», «Так оно, понимаете, вышло». Ну, словно паутину ткет!
— Госпиталь у нас, — значит, так это — красноармейский. Солдаты, это самое, Красная Армия, раненые… Больные, конечно, — тоже… Тепло-то нужно раненому, дрова нужны… а как же! А они, санитарки, значит, они — вот штука! — отказались. Дрова разгружать отказались, вот как!.. Ну, конечное дело, и по-другому сказать можно: девчонки, — что с них возьмешь? Неплохие девчонки, ничего не скажешь, — а только… Шала-бала в головах, — вот!
Шмаров оборачивается к подсудимым, по его лицу пробегает что-то вроде улыбки. И в зале становится как-то легче дышать, словно дрогнувшие в улыбке углы шмаровского рта на миг прорвали где-то паутину скуки, которую он же, Шмаров, неспешно ткал перед тем. И суд словно слегка приободрился. Или мне это кажется? Мы переглядываемся с Евгенией Сауловной: у нас одновременно мелькает сла-а-абенькая надежда, что все окончится благополучно, хотя остается основное обвинение: девушки отказались обслуживать раненых красноармейцев.
— Больше сказать ничего не имеете? — спрашивает у Шмарова Маруся Солдатова.
— Нет. Значит, так это — у меня всё.
— Я имею сказать! — раздается вдруг уверенный голос от двери.
Пока говорил Шмаров, мы назад не оборачивались. Мы смотрели на него, вслушивались в его тягучую, нудную речь. Мы смотрели на суд, старались уловить настроение судьи и заседателей. Вместе с тем мы не забывали поглядывать успокаивающим взглядом на наших злополучных девушек-санитарок.