Долго мы спали. Уже девять часов. Хозяйка успокоилась и печет оладьи. Вчера согрела насчет мужа. Сидел у соседей, а на ночь зарылся в солому, чтобы не заставили ехать с подводой. Как раз была его очередь.
Оладьи жирные и горячие. У меня с собой коробочка сахару и морковный чай. Пьем, не торопясь.
– Вы б, господин офицер, скорейше ихалы.
– Почему, хозяйка?
– Та це из села тикают. Комендант и той утик.
– Что ты рассказываешь? Куда комендант утик? – семинарист разозлился, ругается.
– Та хиба ж я знаю… Люди кажуть, що якась конниця наступае.
Телега тарахтит по замерзшей грязи. Едем рысью по обочине, обгоняя колонны обозов. Где-то прорвалась красная кавалерия. Больше никто ничего не знает.
Вот и Рыково. Дымят эшелоны. На платформе серо-зеленая толпа.
– Штаб армии? Давно ушел в Крым. Попроситесь к летчикам. Они идут первыми. Инженерный полковник рассказал мне, в чем дело. Предыдущие дни туман мешал воздушной разведке. Никто не видел, как Буденный переправился через Днепр и вышел в тыл. По всему судя, первая конармия скоро перережет железную дорогу. Защищать некому. Говорят, путь в Крым открыт. Вообще, дело дрянь, совсем дрянь.
Поля кругом станции гладки, как хороший аэродром. Аппарат, слегка подпрыгивая, бежит вдоль полотна, дает полный газ и, заревев, отрывается от земли. Красные еще далеко – авангард в двадцати верстах от дороги, но на всякий случай поезд пойдет с воздушным охранением. В эшелоне авиационных баз дорогое казенное имущество и семьи летчиков.
У вагонов-ресторанов отличные рессоры. Идешь через весь поезд, в коридорах иногда так бросает, что боишься разбить стекло, а в dining-car[17] сразу уверенность. Тяжелые тарелки с тонким голубым ободком стоят, как врезанные, и только на супе да на вине ровная дрожь.
Вот и сейчас в столовой летчиков то же самое. Дама вынула из саквояжа термос, налила девочке в чашку молока. Та недопила, вылила остаток на блюдечко, поставила его на чемодан. В купе, наверное бы, пролилось, а здесь по краям спокойно лопаются пузырьки и по белой глади идет чуть видная рябь. Совсем мирного времени вагон, только снаружи обшарпан. Коричневая обшивка вылиняла. В потускневших золотых надписях не хватает букв.
Девочке лет пять-шесть. Из-под розового вязаного капора выбились неровно подстриженные русые волосы. Одна прядка потемнее, другая совсем светлая. Должно быть, выгорела летом. Мать молча смотрит в окно. Солнца нет. Морозное серое небо, серые поля и вдоль полотна обозный поток.
– Мама…
– Что, детка?
– Мы долго будем ехать?
– Нет, недолго…
– Сегодня приедем?
– Приедем, приедем. – Дама поправляет девочке капор, поворачивается ко мне.
– Капитан, мы успеем?
– Конечно… Считайте – минут сорок-сорок пять хода. Больше не будет. Около часа в запасе.
– Дай Бог… так страшно с ребенком.
– Вы одна?
– Нет, муж в другом вагоне. Сейчас придет. Но ведь вы понимаете… – Опять замолчала. Смотрит в одну точку и глотает слюну.
Посредине вагона длинный стол. Серое сукно съехало в сторону, желтые дамские картонки, вещевые мешки. Везде, где можно сесть, офицеры и солдаты. Видно, у летчиков была налаженная поездная жизнь. Карты аккуратно пришпилены. Под кнопками кусочки белого картона. В простенках портреты…
Тормоза шипят. Подводы обгоняют поезд. Деревья, платформа. Станция Новоалексеевка. Еще несколько верст, и будем за проволокой. Прерывисто фыркает мотор. Кажется, наш охранитель. Сел в поле, повернулся, гудя и фыркая, едет к поезду. Хорошая местность. Везде аэродром. Замолчал. Остановился. Летчик бежит к платформе, придерживая полевую сумку.
Из открывшейся двери морозная волна. Пехотный поручик в шинели с золотыми пуговицами. Лицо сумасшедшее.
– Женя!
– Я здесь.
Расталкивает офицеров и не извиняется. Что-то шепчет на ухо даме с девочкой.
– Господи, спаси нас и помилуй.
Крестится. Чего это она вдруг…
Наблюдатель ошибся. Принял главные силы Буденного за авангард. Оттого мы сюда и поехали. На самом деле, авангард в трех верстах.
Путь разобран. Обратно нельзя. В паровозе нет воды. Обозы рысят к Геническу. Больше некуда.
Ветер гоняет по платформе снежную пыль. Такая хорошая вещь жизнь и так глупо… Голое поле. Ровное. Оврагов нет. Стогов нет. Изрубят. Повозки… повозки… рысью, галопом… перевернулась, под колесом человек… визжит, плачет.
Голова работает, ноги не ослабели. В животе холодно. Тошнит. Противно… противно… противно. Совсем этого не хочу. Ветер задирает на трупах рубашки. Надувает мягкие пузыри. Головы изрублены. Сукровица. Мороз. Мух не будет, а разденут наверное.
– Офицеры, снимайте погоны! Красные на станции.
Им хорошо. Сдержали коней. Рысят дальше. Фуражки голубые, золотой прибор. Одесские уланы. Револьвера никто не даст. Безнадежно. За вокзалом черный дым. Аэроплан низко. Бьет из пулемета. Конный… один, другой. Много конных. Полверсты. Три минуты. Небольше пяти. Летчики в безрукавках. Бегут. На шее круги колбасы. Придумали тоже.
– Погоны снимите!
– Идите к чертовой матери.
– Снимите! Других подводите.
Пришиты. Отпарывать долго. Все равно. Все равно.
В поле повозка. Стоит. Постромка запуталась. Только бы добежать. Руку в карман. У меня браунинг. Буду стрелять. Едем. Рысь, галоп, рысь, галоп. Двое казаков. Один постарше, другой молодой. Посмотрели на меня и ничего не сказали. Лошади в мыле. Еще не загнаны. Конница может налететь только сзади. Слева поле и никого там нет, справа Сиваш.
От сердца отлегло – очевидно, кавалерия грабила станцию и не шла пока дальше. Перешли в шаг. Еще несколько верст, и мы въезжаем за проволочные ограждения Геническа.
Ура, спасены! Давно я так не ценил жизнь, как бы она плоха ни была, как в этот момент. Донцы остановились. Я поблагодарил их и пошел пешком через мосты мимо бесконечной колонны обозов, спешивших на Арабатскую стрелку.
* * *
Сумерки. Отошел в сторону от скрипящей, ругающейся дороги. Будь что будет, а я хочу отдохнуть. Как хорошо, что можно сесть на замерзшую землю и больше никуда не идти. Над черным Сивашем белые языки пара. Пригибаются к воде, рвутся на куски, тают. Новые, новые… Мечи без рукояток, стены тростника. Кто-то матерится на дороге, визжат телеги, хлещут кнуты. Обоз никогда не перестанет идти. Безголовая змея. Мерзнет. Ругается. Ни земли, ни неба. Снег. А сидеть хорошо. Даже и ноги перестали мерзнуть.
– Земляк, а земляк!
– Дай ему хорошенько по шее.
– Подожди, может, мертвый…
– Извиняюсь, вы офицер? – Взяли под руки. Отрывают от земли.
– Ничего, ничего… я сам.
Четверо вольноопределяющихся-летчиков. По очереди несут мешок с салом и колбасой. Больше никаких вещей. Шинели остались в поезде. Кожаные безрукавки поверх гимнастерок и одна пара перчаток на всех. Надевает очередной мешконосец. Идем быстро. Начинаю чувствовать ноги. Кажется, не успел отморозить.
– Вы как на меня наткнулись, господа?
– Пошли оправиться, видим, кто-то лежит… Вы в нашем эшелоне ехали?
– Да. Не знаете, все успели уйти?
– Какой там… Вы же видели, что делалось. Наш завхоз чемоданчик с деньгами бросил. Семнадцать миллионов…
Арабатская стрелка, хутор Счастливцева. В хате жарко и накурено до синевы. Летчики поджарили сала, но от усталости я ничего не мог есть и, скрючившись, повалился около плиты. Лежал так несколько часов. В голове был какой-то кошмар. Нечаянно мне брызнули в лицо кипящим маслом, но не было сил переменить положение.
Опять идем по стрелке. Думали поспеть до утра. Шрапнель сигнала… Рвется совсем близко. В черном небе рассыпчатые звезды. Одна – две – три – четыре. Четыре вспышки, четыре звезды. Должно быть, буденновцы взяли Геническ. Обозы рысят. Темно, но на побелевшей земле дорога видна. Градусов пятнадцать мороза. Бесшинельные летчики хотят прибавить ходу. Прощаемся. Уходят в темноту. Почти бегут. Вероятно, никогда больше не встретимся. Не будь этих двух студентов и двух реалистов, я бы там и остался на берегу Сиваша.