– Лежите, поручик, лежите. Надо еще вашему молодому человеку легкие посмотреть.
Присела на разостланную шинель Коли Сафронова. У него вдруг румянец. И уши покраснели.
– Доктор… извините… извините… в ней вши.
– Знаю, голубчик… Уже переболела. Расстегнитесь…
…Завтра утром нас куда-то отправят по железной дороге. Теперь все равно. Пусть делают, что хотят. Только, чтобы не кричали и не трясли.
Серый туман. Вдали голоса.
– Господин доктор, посмотрите, пожалуйста, поручика.
– Сюда камфара и следите за ним, сестра. Пульс совсем плохой.
Так это они обо мне… Неужели умираю… Ничего не болит, только в груди пустота и очень холодно ногам.
Тяжелая шершавая рука гладит меня по голове. Открываю глаза. Где-то видел эти красные веки. Всыпали в рот порошок. Надо глотать. Шершавая рука по-прежнему на лбу. Становится легко и спокойно. Теперь понимаю. Это Миша Дитмар сидит, а это гимназист Гаврилов перевесился через спинку скамейки. Голоса звучат еле слышно, но я все разбираю.
– Господин поручик… господин поручик… вам надо только до утра дожить, а потом уже не умрете… Выпейте еще, ради Бога, выпейте.
Опять серый туман.
Поперек вагона солнечная перегородка. Дрожат светящиеся пылинки. От слабости трудно поднять голову, но на душе хорошо. Чувствую, что тиф кончился. Добровольцы обсели меня с трех сторон. Лица довольные.
– Разве это было вчера?
– Ну да, вчера…
– Теперь уже можно сказать – вы чуть не умерли. Ужасно за вас боялись. Сестра целую ночь сидела. Наверное, ничего не помните? Ну, слава Богу, слава Богу…
«Летучка имени генерала Витковского» [3] второй день стоит на станции Симферополь. Окна открыты. Не холодно, хотя на мне по-прежнему новороссийское одеяние. Летние галифе и гимнастерка на голое тело. В чем сел на пароход, в том и остался.
День тихий. В городе трезвонят колокола. На столике, покрытом газетой, стоят в два ряда крохотные желтые бабы с белыми сахарными головами. Между ними горка разноцветных яиц. Пасха. Вместо морковного чая пили настоящий кофей с консервированным молоком. Вообще, мы сегодня всем довольны – и сестрами, и погодой, и самими собой. Одно только грустно – Мишу Савченко сняли с поезда и отправили умирать в лазарет. Уже был без сознания.
Вечереет. За окнами бегут сады, усыпанные зеленым пухом. Проносятся розовые облака миндаля. Кое-где и черешни начали распускаться.
Я лежу на верхней полке. Напротив Миша Дитмар. Исхудавший, желтый, но тихо-радостный. Третьего дня ему стало лучше. Теперь едем в Севастополь, и, значит, все наладится. Даже перекрестился, когда санитар сказал, куда. Миша не стесняется креститься…
Монотонно погромыхивают колеса. Горы из фиолетовых стали лиловыми, потом совсем пропали в темноте. Уже ночь, но окон не закрываем. Совсем тепло. Пахнет цветущими садами. В вагоне тишина и полумрак. Пламя свечки в фонаре дрожит и мечется от весеннего ветра.
Судьба, все судьба… На этот раз уцелели. Не все, правда. Савченко уже, вероятно, нет в живых.
Приехали в Севастополь, и стало страшно. До сих пор не знаем, погрузилась ли батарея. Дивизия здесь. Значит, и наши должны быть тут… если не остались на пристанях.
Послал на разведку Сергея Гаврилова. Самый здоровый из всей команды.
Нужно, чтобы нас, как можно скорее, взяли из поезда. Иначе попадем в госпиталь, а об этом после Керчи и думать не хочется.
* * *
…Командир отправил нас поправляться в немецкую колонию верстах в тридцати от Кара-Наймана. Доктор больше никому не нужен. Если станет хуже – земская больница в двух верстах.
Батарея платит за каждого больного двести пятьдесят рублей в день. Совсем немного по крымским ценам – три номера газеты. Немцы кормят так, что даже Юра Горичев и тот до конца не съедает своей порции. Молоко целыми днями кувшинами, масло, чуть не по полфунта, копченая свинина, вареники с творогом. В Севастополе министры хуже едят.
Колония маленькая – одиннадцать дворов. Военных – кроме нас, никого, и в ближайших деревнях тоже пусто. На меня возложены обязанности коменданта. Они очень просты. Редко, редко приходится нарядить подводу для проезжающих господ офицеров.
В Кара-Наймане мой приятель, штабс-капитан Воронихин, сказал на прощание:
– Ну, советую поменьше думать об умных вещах и побольше лежать на солнце. Живите, как растения, и благо вам будет…
Вспоминаю этот разговор, когда мы всей компанией ловим в степи ежей. Больше всего их вокруг брошенного помещичьего сада. Идем гулять, каждый раз находим трех-четырех. Иногда попадаются и еженята. Удирают, быстро семеня короткими лапками. Тронешь сапогом, свертываются в колючие шарики. Шесть штук поселили в пустом сарае. Называется ежовой фермой. Хотим приручить, но пока что не выходит. Только молоко пьют охотно. Смотрим на ежей и друг на друга, смеемся. Будь это на людях, постеснялись бы впадать в детство. И господин капитан, и господа вольноопределяющиеся, и фейерверкеры императорской армии Бураков и Верещук. А здесь, в пятнадцати верстах от начальства, среди степи и после двух тифов нет никакой охоты изображать серьезность.
…В здешних краях много дроф. Пасутся в степи косяками штук по пятнадцать-двадцать. Хитроумные птицы. Идет татарин или телега едет – ничего. Подпускают шагов на двести. Людей в военном тоже не боятся. Эти не стреляют. Зато, если появится барин в зеленой шляпе, да еще с собакой – на полверсты не подойдет. Наша арба благонадежная. Толмачев, Патронов и я. На козлах татарин в черной бараньей шапке. Водит глазами по полю. Показывает кнутом. Одно стадо за другим. Не торопясь, бегут от дороги. Пшеница низкая, долго видно. Шеи держат одинаково. Точно плывут по зеленой воде…
* * *
Контрольный пункт.
– Господа офицеры, предъявите ваши удостоверения.
У меня общее. Четвертушка тонкой серой бумаги. «Предъявители сего… по приказанию командира 1-го Армейского корпуса действительно командированы в гор. Севастополь в Артшколу для прохождения курсов, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется». Начальник дивизии и начальник штаба. Теперь строгости. Раньше выдавал командир дивизиона от своего имени.
Перед моей фамилией аккуратная подчистка. В управлении бригады как раз получен приказ о производстве в капитаны. Поздравили и вытерли «штабс». В один месяц два чина. Предыдущий выслужил давно, но вовремя забыли представить. Не до того было. Погон с четырьмя звездочками так и не успел купить.
В Симферополе еще раз контроль. На станции Макензевы Горы опять. Подпоручик Толмачев доволен.
– Вот это порядок, а то, помните, в прошлом году… Катались, кто куда хотел. Действительно, было безобразие… Отчего вы смеетесь?
– Так, дело прошлое… История одной командировки. Чего это вы покраснели? Не о вас же…
* * *
Михайловская батарея, третий каземат. Толмачев и Патронов в пятом.
Все одинаковые. Наружи крымское лето, от белых известковых скал банная жара. Блестит вода, блестят битые бутылки на набережной, мягкое пыльное шоссе и то блестит. Войдешь к нам – подвальная прохлада, свет, как в старинной тюрьме. Стены больше сажени толщиной. Окна-амбразуры. Солнце мало когда добирается. Зато, только проснемся, видим открытое море. Прищурить глаза – светлые прорези, точно три одинаковых картины на сером сукне. Красивее всего, когда небо ясное и ветер. По сине-зеленой равнине пенистые борозды. Иногда каждая амбразура по-своему. В одной – фелюга под парусами, в другой – длинный дымящийся миноносец.
В стены ввинчены тяжелые железные кольца. Они еще старше. Искусаны ржавчиной. Толмачев решил, не иначе как для преступников. На самом деле просто крепили канатами лафеты пушек, обстреливавших вход в гавань. В те времена они не были такие ручные, как теперь. Бухнет и поехала назад. Недаром в артиллерию брали самых сильных рекрутов.