Согнувшись крючком под ворохом тряпья на старой солдатской койке, Лёшка согрелся и провалился в темноту, откуда прямо на него ударили два ярких луча, которые поначалу он принял за автомобильные фары, но, приглядевшись, понял, что это глаза пса из темноты смотрели на него в упор. Да нет, не пса, – волка.
Из глубины длинного коридора загрохотали чьи-то тяжёлые шаги. Отбивая калёными каблуками неторопливый ритм, степенно проследовали мимо, и, удаляясь, вскоре пропали за прихлопнувшей их входной дверью. В зазвеневшей тишине повисла угасающая песня дверной пружины, оборванная прилетевшим снаружи резким вскриком деревянной половицы крыльца, застонавшей под внезапно навалившейся на неё тяжестью.
– Лёшка, – тихонько позвали с соседней койки, – Лёш, ты спишь?
– Да, – глядя вполглаза на кусок обоев, прикрывавший на стене старые газеты, еле слышно ответил Ухватов.
– Лёх, вставать надо, слышь, бригадир уже поднялся! – голос Сашка, товарища по работе и просто соседа по здешнему житью, стал громче, – Давай, чайку сообрази покрепче, а то, после вчерашнего, что-то кошки во рту уж больно сильно нагадили!
Сашка Сурьменок по происхождению был выходцем откуда-то с европейского юга, об этом говорила его заковыристая фамилия, которую он произносил по-своему, и она в его устах звучала вначале, как строгий химический элемент из периодической таблицы Менделеева, а в конце, – хлёстко обрывалась обыкновенным малороссийским окончанием – Сурьманюк. Его привычка в разговоре перечёркивать накрест древнюю Глаголь, делая на её произношении ужасный акцент, выдавала в нём, скорее, жителя Черноземья, чем Украины, но, всё-таки, своё прозвище – «хохол» Сашка получил за характер, а не за «гыкание» и неудобопроизносимую фамилию. Говорил он по-русски хорошо, практически без акцента, правда, иногда, что-нибудь рассказывая, называл себя в третьем лице, не иначе как Саша Сурьманюк, чем порой вводил в заблуждение не одного только Лёшку, который поначалу начинал считать, что речь уже идёт о каком-то совершенно другом человеке, вроде Сашкиного земляка или родственника. Здесь, на далёком азиатском севере, Сашка, нисколечко не тоскуя по ласковому южному солнцу, чувствовал себя вполне сносно, и временами, на удивление тяжело переносившего местный климат Лёшки, даже очень комфортно.
Гакнувшее на всю комнату Сашкино «нагадили» густо повисло в комнате и Лёшка, почувствовав, что всё вот-вот может начаться снова, быстро прикусил нижнюю губу и осторожно, как можно медленней, потянул сквозь зубы воздух. Резкая боль вскинулась и прогнала тошноту прочь. Лёшка с облегчением выдохнул и подумал: «Ну вот, начинается этот длинный и мучительный день. Жить уже до невозможности неохота, а помирать – сил совсем нету. Что делать?»
– Лёха, тебе, чё, совсем плохо? – Сашок заворочался под одеялом, словно медведь в берлоге. Под ним, тут же, прося пощады, ржаво заскулила проволочная сетка кровати.
Сашка, широко и громко зевнув, стал медленно поднимать своё крупное тело на уже целиком застонавшей кровати. Прошла целая вечность, за которую старая кровать успела на все лады исполнить долгую симфонию своей нелёгкой в прошлом жизни, прежде чем крупное Сашкино тело, поднявшись, приняло вертикальное положение, и в комнате, наконец-то, наступило долгожданное временное затишье.
– Эх, кто бы водички подал… – нарушив хрупкую тишину, расстроено произнёс Сашок и, оглядев унылое собрание порожней посуды на столе, трагически добавил, – Вот, была бы мамка рядом, она бы точно подала… Ты живой там, Лёха, или совсем неживой?
– М-м-м…
– Понятно, я и сам бы сейчас причастился, да, по ходу, у нас и вода закончилась. Эх, ма, – Сашка громко хлопнул в ладоши, – была б денег тьма!..
– Завязывай, в уши стрелять спозаранку! – поморщился Лёшка, – Ну, вот, зачем тебе здесь столько много денег?
– Дурацкий вопрос, зачем! Знамо дело, на Материк уехать отсюда с ними, а там… – Сашка мечтательно закатил глаза и поскрёб футболку на груди, – а там… эх, ма, что там! – махнул рукой, – Вставай, пора заправиться и за работу!
– А когда деньги закончатся, куда подашься?
– Понятное дело, сюда, куда же ещё…
– Так зима же скоро?
– Ну, после зимы вернусь, мне же хватит денег на зиму, а весной – обратно вернусь, по последнему снегу…
– Бугор говорит, что на будущий год здесь будет нечего делать, – последний пароход нагрузят, а остальное пусть пропадает тут, – Лёшка уже сидел на кровати и косил глаза на свою перевязанную платком ступню.
– Ну и что? Я могу и на прииск податься, слышал, что, вроде бы, его открыть собираются, знаешь, – Сашка сильно, с хрустом, потянулся, – я работы не боюсь, мне сезонка нравится! А ты сам-то куда подашься?
«Куда угодно, только бы отсюда подальше и поскорее!» – хотел было ответить Лёшка, но промолчал, его взгляд словно приклеился к маленькому пятнышку крови, проступившему через платок.
– Слышь, Саня, а какие тебе здесь сны снятся? – вместо ответа спросил он товарища.
– Мне разные снятся, бывает, что и приятные тоже, а к чему это ты спросил? – растянулся в довольной гримасе Сашок, – Чего-то вкусное приснилось? Давай, расскажи!
– Понимаешь, мне вчера приснилось, что попал я в огромную цистерну с мазутом, навроде тех, что по железке катают, только ещё больше, потому что она была пустая наполовину, а мне дна ногами никак было не достать…
– И чё? – Сашкина довольная гримаса быстро сменилась на кислую мину.
– Чё, чё? – передразнил Лёшка товарища, – А ничё! Тону и всё тут, – руки прилипли, никак не поднять, а ноги проваливаются всё глубже и мазут уже на горло давит! Паровоз с грохотом по рельсам несётся так, что всё кругом качается и меня вот-вот накроет чёрной массой! Тяну, что есть силы, голову кверху, туда, где горловина, а там только кусочек неба тёмного, величиной с пять копеек, и звёзды, какие-то совсем маленькие и острые, как иголки!
– Ну, а ты?
– Ну, а я так сильно жить вдруг захотел, как никогда до этого. Свои руки и ноги так явно чувствую, – я же молодой и такой сильный, что эти горы готов раздвинуть, а тут прилип и совершенно беспомощный, как муха на липучке: вся моя сила сидит во мне совершенно бесполезная и помочь никак не может. Тяну что есть мочи шею, запрокидываю голову всё сильнее и сильнее назад, аж в затылке заломило, всё стараюсь глазом поймать клочок неба, который всё меньше и меньше становится и чувствую, как силы заканчиваются, стекают куда-то вниз, в чёрную пропасть под ногами. Уж никогда не просил ни помощи, ни пощады, а тут понял, что пришёл и этот черёд, – только заорать собрался, да почувствовал, что внезапно онемел! Мазут, тем временем, уже губы лижет, а в груди так всё сдавило, что дышать перестал. Собрал последние силы и каким-то чудом подтолкнул себя повыше, за последним глотком воздуха. Разлепил рот, и с такой жадностью схватил напитанный густой мазутной вонью воздух, будто не последний это мой вздох, а тот самый, первый и, знаешь, Саня, почувствовал я, что слаще этого последнего вздоха у меня в этой жизни ничего не было. Огляделся, а кругом уже ничего не видать, – ни стен железных, ни берегов далёких, только волны всё выше да грохот кругом стоит ужасный! Потянуло меня книзу, а я уже и крикнуть не могу, только и осталось, что глазами за клочок неба уцепиться, а туда звёзды злые не пускают, – в глаза больно колются. Бросил я цепляться ослепшим взглядом и заплакал слезами едкими, как дым, на несправедливое небо, так и погрузился медленно в пучину: не дышу, не вижу и не слышу ничего, только сердце почему-то бешено колотится, – грудь разорвать норовит. Проснулся весь в поту, даже рука к лицу прилипла, вот, как тебе такая вкуснятина?
– Не, такая – не интересная! Вот, если бы тебе девка приснилась, сладкая вся такая, – Сашка, зажмурив глаза, вытянул вперёд руки и пощупал там что-то кончиками пальцев, снова расплылся в довольной и счастливой гримасе, – ах!