Фиби училась в той же начальной школе, куда я бегал
маленьким, и мы вечно ходили в этот музей. Наша учительница мисс Эглетингер водила нас туда чуть ли не каждую субботу. Иногда мы смотрели
животных, иногда всякие древние индейский изделия: посуду, соломенные корзинки, много чего. С удовольствием вспоминаю музей даже теперь. Помню,
как после осмотра этих индейских изделий нам показывали какой-нибудь фильм в большой аудитории. Про Колумба. Всегда почти нам показывали, как
Колумб открыл Америку и как он мучился, пока не выцыганил у Фердинанда с Изабеллой деньги на корабль, а потом матросы устроили ему бунт. Никого
особенно этот Колумб не интересовал, но ребята всегда приносили с собой леденцы и резинку, и в этой аудитории так хорошо пахло. Так пахло, как
будто на улице дождь (хотя дождя, может, и не было), а ты сидишь тут, и это единственное сухое и уютное место на свете. Любил я этот дурацкий
музей, честное слово. Помню, сначала мы проходили через индейский зал, а оттуда уже в аудиторию. Зал был длинный-предлинный, а разговаривать там
надо было шепотом. Впереди шла учительница, а за ней весь класс. Шли парами, у меня тоже была пара. Обычно со мной ставили одну девочку, звали
ее Гертруда Левина. Она всегда держалась за руку, а рука у нее была липкая и потная. Пол в зале был плиточный, и, если у тебя в руке были
стеклянные шарики и ты их ронял, грохот подымался несусветный и учительница останавливала весь класс и подходила посмотреть, в чем дело. Но она
никогда не сердилась, наша мисс Эглетингерю. Потом мы проходили мимо длинной-предлинной индейской лодки - длинней, чем три "кадилака", если их
поставить один за другим. А в лодке сидело штук двадцать индейцев, один на веслах, другие просто стояли, вид у них был свирепый, и лица у всех
раскрашенные. А на корме этой лодки сидел очень страшный человек в маске. Это был их колдун. У меня от него мурашки бегали по спине, но все-таки
он мне нравился. А еще, когда проходишь по этому залу и тронешь что-нибудь, весло там или еще что, сразу хранитель говорит: "Дети, не надо
ничего трогать!", но голос у него добрый, не то что у какого-нибудь полисмена. Дальше мы проходили мимо огромной стеклянной витрины, а в ней
сидели индейцы, терли палочки, чтобы добыть огонь, а одна женщина такала ковер. Эта самая женщина, которая ткала ковер, нагнулась, и видна была
ее грудь. Мы все заглядывались на нее, даже девочки - они еще были маленькие, и у них самих никакой груди не было, как у мальчишек. А перед
самой дверью в аудиторию мы проходили мимо эскимоса. Он сидел над озером, над прорубью, и ловил рыбу. У самой проруби лежали две рыбы, которые
он поймал. Сколько в этом музее было таких витрин! А на верхнем этаже их было еще больше, там олени пили воду из ручьев и птицы летели зимовать
на юг. Те птицы, что поближе, были чучела и висели на проволочках, а те, что позади, были просто нарисованы на стене, но казалось, что все они
по-настоящему летят на юг, а если наклонить голову посмотреть на них снизу вверх, то кажется, что они просто мчаться на юг. Но самое лучшее в
музее было то, что там все оставалось на своих местах. Ничто не двигалось. Можно было сто тысяч раз проходить, и всегда эскимос ловил рыбу и
двух уже поймал, птицы всегда летели на юг, олени пили воду из ручья, и рога у них были все такие же красивые, а ноги такие же тоненькие, и эта
индианка с голой грудью всегда ткала тот же самый ковер. Ничто не менялось. Менялся только ты сам. И не то чтобы ты сразу становился много
старше. Дело не в том. Но ты менялся, и все. То на тебе было новое пальто. То ты шел в паре с кем-нибудь другим, потому что прежний твой товарищ
был болен скарлатиной.