Что же касается товара, то, если вам вправду поручено заняться им, ответьте директору, что товара не оказалось, — и все тут. Не поверит — тоже не велика беда. Все равно все убеждены, что мы воруем во все тяжкие. Значит, общественное мнение о нас не изменится, а мы хоть что-то для себя в жизни выгадаем. Кроме того, не беспокойтесь, директор в таких комбинациях почище любого толк знает, и тягаться с ним не стоит. Вот мое мнение. А ваше? Каждый ведь знает: чтобы решиться приехать сюда, надо быть готовым отца с матерью зарезать. Итак?
Я был не очень уверен, что в его рассказе все правда, но, как бы то ни было, мой предшественник показался мне сущим шакалом.
На душе у меня было неспокойно. «Опять я вляпался в скверную историю», — признался я себе и все больше укреплялся в таком убеждении. Я прервал разговор с этим пиратом. В углу я обнаружил сложенный в кучу навалом товар, который он собирался мне оставить: дешевые бумажные ткани, набедренные повязки, несколько дюжин тапочек, банки с перцем, фонарики, клистирную кружку и, главное, обескураживающее количество консервных коробок с рагу по-бордоски, а также цветную открытку с изображением площади Клиши.
— У косяка найдешь каучук и слоновую кость, скупленные мною у негров. На первых порах я старался. И еще вот, держи, триста франков. Мы в расчете.
Я не понял, о каком расчете речь, но допытываться не стал.
— Может, еще что-нибудь выменяешь на товар. А деньги здесь никому не нужны и пригодятся тебе, только если слинять решишь, — предупредил он и расхохотался.
Я не собирался покуда с ним цапаться и тоже расхохотался, словно был всем ублаготворен.
Несмотря на нищету, в которой он прозябал долгие месяцы, он был окружен многочисленной прислугой, состоявшей почти целиком из мальчишек. Они наперебой подавали ему то единственную в хозяйстве ложку, то невообразимую кружку, а то осторожно выковыривали у него из подошв босых ног бесчисленных классических, глубоко въевшихся клещей. Он со своей стороны каждую минуту благосклонно запускал им руку между ногами. Единственным его занятием было чесаться, но зато делал он это не хуже, чем лавочник в Фор-Гоно, — с изумительной ловкостью, которая приобретается только в колониях.
Мебель, унаследованная мной от него, показывала, что в смысле стульев, столиков, кресел можно при известной изобретательности сочинить из обломков ящиков из-под мыла. Этот хмырь научил меня развлекаться, одним резким взмахом ноги далеко отбрасывая тяжелых гусениц в панцирях, которые, исходя слизью и дрожа, безостановочно штурмовали нашу лесную хижину. Раздавишь их по неловкости — пеняй на себя! Целую неделю от этой незабываемо мерзкой каши будет неторопливо подниматься немыслимый смрад. Мой предшественник вычитал в журналах, что эти медлительные чудища — самые древние твари на Земле. Они восходят, уверял он, ко второй геологической эре. «Когда мы сами станем такими же древними, чем мы только, приятель, вонять не будем!» Так буквально он и говорил.
Сумерки в этом африканском аду были великолепные. Хотелось, чтобы они длились без конца, всякий раз трагические, как гигантское убийство солнца. Колоссальное зрелище, только для одного человека слишком уж восхитительное. Целый час на небе, образованном обезумевшей алостью, шел парад красного, а затем от деревьев к первым звездам взлетали трепещущие зеленые полосы. Потом горизонт серел, потом опять розовел, но уже блеклой и недолгой розоватостью, и все кончалось. Все цвета измятыми лохмотьями повисали над лесом, как обрывки мишуры после сотого спектакля. Происходило это ежедневно около шести пополудни.
И ночь со всеми своими чудищами пускалась в пляс под уканье многих и многих тысяч жаб.
Лес только и ждет этого, чтобы задрожать, засвистеть, зарычать всеми своими глубинами. Он — словно огромный неосвещенный, до отказа набитый похотливыми пассажирами вокзал.