Руки человека, который никогда ничего не поймет. Граббиа ничего не пытался понимать.
Я пробыл в Топо две недели, деля с Альсидом не только жизнь, еду, постельных и песчаных блох (две разные породы), но и хинин, и воду из ближайшего колодца, безнадежно теплую и вызывающую понос.
Однажды лейтенант Граббиа, на которого вдруг накатила любезность, пригласил меня, в порядке исключения, на чашку кофе. Граббиа был ревнив и никому не показывал свою туземную сожительницу. Поэтому он выбрал день, когда его негритянка пошла к родным в деревню. Это был также присутственный день в его суде. Он хотел меня удивить.
Вокруг его хижины еще с утра толпились жалобщики, разномастный сброд, расцвеченный набедренными повязками и прослоенный визгливыми свидетелями. От челобитчиков и просто публики, затесавшейся в их круг, остро несло чесноком, сандалом, прогорклым маслом, шафрановым потом. Казалось, что, как и полицейским Альсида, им больше всего хочется суетиться в воображаемом мире; рассыпая вокруг кастаньетную дробь своего говора, они потрясали над головой сжатыми в вихре доводов кулаками.
Лейтенант Граббиа, утопая в жалобно скрипящем бамбуковом кресле, улыбался всей этой бестолковщине. Он составлял свое мнение, полагаясь на переводчика, который то вполголоса, то громко излагал ему разные невообразимые прошения.
Дело шло, к примеру, о кривом баране, которого некие родители отказывались вернуть, хотя их должным образом проданная дочь так и не была передана мужу ввиду того, что ее брат ухитрился за это время убить сестру человека, не отдававшего барана, и еще о многих запутанных исках.
Сотни физиономий, разгоряченных спорами о материальных претензиях и соблюдении обычаев, обнажали перед нами зубы в сухой дроби и гортанном клохтанье негритянских слов.
Жара достигла предела. Из-под угла крыши мы поглядывали на небо, ища там предвестие хоть какой-нибудь катастрофы. Нет, не предвиделось даже дождя.
— Сейчас я их всех помирю! — объявил Граббиа, которого зной и словоизвержение негров вынудили наконец действовать. — Где отец невесты? Привести его!
— Вот он! — ответили разом десятка два добровольных помощников, вытолкнув вперед старого и довольно дряблого негра, обернутого желтой набедренной повязкой, которая весьма достойно, по-римски, драпировала его. Он подчеркивал взмахами кулака все, что говорилось вокруг него, и выглядел так, словно явился сюда не жаловаться, а немного развлечься разбирательством, от которого давно уже не ждал никакого толку.
— Приступили! — скомандовал Граббиа. — Двадцать ударов, и кончайте с ним. Двадцать палок старому своднику! Это отучит его второй месяц каждый четверг надоедать мне своими дерьмовыми баранами.
Старик увидел, что к нему подходят четверо мускулистых полицейских. Сперва он не понял, чего от него хотят, потом завращал глазами, налившимися кровью, как у перепуганного старого пса, которого еще никогда не били. По правде сказать, он не пытался сопротивляться, но и не знал, как изловчиться, чтобы отправление правосудия оказалось наименее для него болезненным.
Полицейские вцепились в его повязку. Двое непременно хотели поставить его на колени, двое других, напротив, требовали, чтобы он лег на живот. Наконец его просто повалили на землю, задрали повязку и обрушили ему на спину и дряблый зад удары гибкой палки, от которых с неделю ревел бы здоровенный осел. Он вертелся, и тонкий песок вперемешку с кровью брызгал из-под его живота; он отплевывался песком и походил на огромную цепную таксу, которую беспричинно мучат.
Покуда все это длилось, присутствующие молчали. Слышны были только звуки порки. Когда она кончилась, одуревший от побоев старик попробовал подняться и подоткнуть на место свою римскую тряпку. Кровь так и хлестала у него изо рта, из носу и особенно вдоль спины.