Из принципа и ради того, чтобы сыну достался хоть какой-то капиталец — сбережения, дом, наследство. Рассуждали они так: сын у них, конечно, малый серьезный, но в делах можно ведь и запутаться.
Когда Прокиссы спрашивали моего мнения, я полностью соглашался.
Моя мать тоже подторговывала, но это приносило нам мало хлеба и много неприятностей. Короче, коммерцию я не любил. Я сознавал, какую опасность представляет для Прокиссов их сын в случае, если у него возникнет необходимость в помощи родителей — ну, скажем, неотложная уплата по счету. Объяснять мне это было излишне. Папаша Прокисс пятьдесят лет протрубил письмоводителем у одного нотариуса с Севастопольского бульвара. Уж он-то знал кучу историй о просаженных состояниях! Он даже рассказал мне довольно занятные. Прежде всего о своем собственном отце, чье банкротство помешало Прокиссу-сыну стать учителем и вынудило его сразу после лицея пойти по канцелярской части. Такое не забывается!
Наконец они рассчитались за дом, стали полными его собственниками и, не имея ни на су долгов, могли больше не беспокоиться, как обеспечить себя. Обоим шел шестьдесят шестой год.
И вот именно тогда Прокисс почувствовал недомогание, вернее, он уже давно его чувствовал, но ему было не до своих болячек. Он думал только о выплате взносов за дом. Теперь же, когда с этой стороны все было улажено, решено и подписано, он стал задумываться над своим непонятным недомоганием. Прокисс испытывал головокружения, в ушах словно паровоз гудел.
В это же время он начал покупать газету — отныне он мог себе ее позволить. В газете описывалось как раз то состояние, которое ощущал Прокисс. Тогда он купил рекламируемое газетой лекарство, но хворь не проходила, больше того, обострялась: в ушах гудело вроде бы еще сильней. Может быть, просто потому, что он слишком много об этом думал. Тем не менее супруги пошли в лечебницу посоветоваться с врачом. «Артериальное давление», — разъяснил тот.
Ответ испугал Прокисса. Но, в сущности, эта навязчивая идея овладела им как раз ко времени. Он столько отравлял себе кровь из-за дома и платежей сына, что теперь в сети страхов, так долго сковывавшей его и постоянно подстегивавшей в нем служебное рвение, как бы образовался просвет. С тех пор как врач упомянул при нем об артериальном давлении, он, опуская голову на подушку, стал прислушиваться, как кровь стучит у него в ушах. Он даже вскакивал по ночам и подолгу щупал себе пульс, замерев у кровати и чувствуя, как тело его мягко содрогается при каждом биении сердца. «Видно, это смерть», — твердил он про себя; он всегда боялся жизни, все предыдущие сорок лет страх у него связывался с риском так и не рассчитаться за дом; теперь страх внушала ему смерть.
Он всегда был несчастен, но теперь ему было необходимо срочно найти новую причину чувствовать себя несчастным. А это не так просто, как кажется. Мало сказать о себе: «Я несчастен». Это еще нужно доказать, бесповоротно убедиться в этом. Прокисс хотел одного — обосновать свой страх веской, неоспоримой причиной. Врач сказал, что давление у него двадцать два. Двадцать два — это не шутка. Врач направил его на дорогу смерти.
Пресловутый сынок-перьевик почти не заглядывал к родителям, разве что раз-другой под Новый год, и все. Да и чего ему было приходить? Взаймы папа с мамой все равно не дали бы. Вот он и не появлялся.
Мадам Прокисс я узнал много позже. Она ничего не боялась, даже собственной смерти: она просто не могла себе ее представить. Жаловалась она только на возраст, да и то не задумываясь о нем всерьез, а просто потому, что все так делают, и еще на то, что жизнь дорожает. Главный труд был завершен. Дом оплачен. Чтобы побыстрей расплатиться по последним обязательствам, она даже подрядилась пришивать пуговицы к жилетам для какого-то универмага. «Вы не поверите, сколько их приходилось пришивать за сто су!» А когда она ездила автобусом, во втором классе, сдавать работу, с ней вечно случались всякие истории; однажды вечером ее даже ударили.