..
Взгляд у врача сразу стал подозрительным. Я почувствовал, что опять дал маху и навредил себе.
— Здесь ваше образование ни к чему, любезный. Вы пришли не затем, чтобы думать, а чтобы проделывать те движения, которые вам прикажут проделывать. Нам на заводе нужны шимпанзе, а не фантазеры. И еще один совет. Не заводите речь о ваших интеллектуальных данных, тут есть кому думать за вас, приятель. Запомните это.
Он правильно сделал, что предупредил меня. Лучше было заранее познакомиться со здешними порядками. Глупостей у меня в активе и так уже было лет на десять вперед. Я решил вести себя впредь как послушный работяга. Едва мы оделись, нас, оробевших, разделили на колонны по одному и партиями повели к зданию, откуда несся оглушительный грохот машин. Гигантская постройка дрожала, мы — тоже, сотрясаемые от пяток до ушей мелкими толчками, потому что здесь вибрировало все — стекла, пол, металл. От этого ты сам со всеми потрохами поневоле превращаешься в машину, потому что неистовый грохот вгрызается внутрь тебя, стискивает тебе голову, вывертывает кишки и вновь поднимается вверх, к глазам, мелкими, торопливыми, безостановочными, несчетными толчками. То и дело по дороге от нашей вереницы кто-нибудь отделялся. Расставаясь с уходящими, мы улыбались, как будто все происходящее вокруг нам очень нравится. Около каждой машины оставалось по нескольку человек.
Мы все-таки старались оказывать внутреннее сопротивление: нелегко ведь отказываться от собственной сущности. Вот бы все остановить, но это невозможно — этому не предвиделось конца. Необъятная коробка со сталью словно угодила в катастрофу, и нас, машины, землю вертело вместе с ней. Всех вместе! Тысячи шестерен и прессов, никогда не опускающихся одновременно, бились друг о друга со стуком, подчас настолько сильным, что вокруг на мгновение возникала даже некая одуряющая тишина.
Вагонетка, груженная какими-то железками, сторожно пробирается между машинами. Посторонись! Дорогу! Дайте этой истеричке сделать очередной рывок. Хоп! И вот уже дребезжащая маньячка прыгает дальше меж приводных ремней и маховиков, везя людям очередную пайку рабства.
Вас мутит от склоненных над машинами рабочих, которые всячески обихаживают их, стягивая разнокалиберными болтами, и которым даже не приходит в голову раз навсегда покончить со всем этим — с вонью машинного масла, с паром, изнутри, через горло, выжигающим барабанные перепонки и что там еще есть в ушах. Голову они склоняют не от стыда. Они просто покоряются шуму, как покоряются войне, и плетутся к машинам с теми двумя-тремя мыслишками, которые еще трепыхаются у них под черепной коробкой. Конец! Куда ни глянь, за что ни схватись, все вокруг жестко. А то, что еще живет в памяти, тоже твердеет, как железо, и мысль утрачивает всякий вкус к этому.
Ты враз ощущаешь себя стариком.
Надо уничтожить жизнь вовне, превратить и ее в сталь, в нечто полезное. Это потому, что мы мало любим ее такой, как она есть. Надо сделать из нее что-то незыблемое — таково Правило.
Я попытался объясниться с мастером, крича ему в ухо, но он в ответ лишь что-то хрюкнул и терпеливо показал жестами несложные движения, которые мне предстояло отныне повторять до бесконечности. Каждая моя минута, час, все время пойдут на то, чтобы передавать болты моему слепому соседу, который вот уже много лет калибрует их. Сразу же выяснилось, что это у меня не получается. Меня не выругали, а просто через три дня после первого задания поставили как неумеху толкать тележку, развозившую какие-то кругляшки от машины к машине. У одной я оставлял три штуки, у другой — пять. Никто со мной не заговаривал. Существование мое стало чем-то средним между отупением и бредом. Ничто не имело значения, важно было только, чтобы не прерывался грохот тысяч инструментов, повелевающих людьми.
В шесть вечера, когда все останавливалось, я уносил этот грохот с собой, и его, а также запаха смазки хватало на целую ночь, словно мне навсегда подменили нос и мозг.