Доктор предложил лейтенанту Шону объявить, что все укрыватели трупов будут расстреляны. Когда смертные возки громыхали по городу, солдаты кричали: "Выносите своих мертвецов, не то умрете сами".
Они же тем временем безжалостно уничтожали некоторые владения, которые Уилли отметил, как рассадники заразы. Опыт и жестокая необходимость сделали доктора жестким и энергичным. Втроем они входили в дома, очищали комнаты, рушили бамбуковые перегородки топорами, обливали керосином и устраивали погребальные костры для крыс.
Улица Делателей Сетей была снесена первой. Когда они возвращались, Таллох, опаленный и испачканный сажей, все еще с топором в руке, посмотрел с сомнением на священника, устало шагавшего рядом с ним по пустынным улицам, и сказал с внезапным приливом раскаяния:
— Это занятие совсем не для тебя, Фрэнсис. Ты уже так извелся, что того гляди свалишься. Почему бы тебе не подняться на несколько дней к себе, к своим ребятишкам, о которых ты до смерти беспокоишься?
— Это было бы прелестное зрелище, — быстро ответил тот, — священник, отдыхающий в то время, когда город пылает.
— Да кто увидит тебя в этом захолустье? Фрэнсис сдержанно улыбнулся.
— Мы не невидимы.
Таллох резко оборвал разговор. У входа в госпиталь он обернулся, угрюмо глядя на багровое зарево, все еще тлеющее в низком тусклом небе.
— Пожар Лондона был логической необходимостью, — медленно возгласил он и вдруг сорвался: — Черт возьми, Фрэнсис, убивай себя, если уж тебе так хочется, но помолчи о причинах, побуждающих тебя к этому.
Переутомление начинало сказываться на них. Фрэнсис не раздевался уже десять дней, одежда стояла на нем колом от замерзшего пота. Иногда он стаскивал с себя сапоги, повинуясь приказу Таллоха растереть ноги сурепным маслом. Но, несмотря на это, большой палец правой ноги был отморожен и воспалился и причинял ему ужасные мучения. Фрэнсис смертельно устал, но всегда было что-то еще, что необходимо было сделать… и еще… и еще…
У них не было воды, только талый снег — колодцы промерзли до дна. Готовить пищу было почти невозможно. Однако Уилли настоял, чтобы они ежедневно сходились в полдень для общей трапезы, — это должно было служить противодействием против страшного кошмара, каким стала их жизнь. В этот час доктор упорно лез из кожи, стараясь быть веселым, иногда заводил им фонограф, который он привез. У него был неистощимый запас анекдотов и смешных рассказов. Таллох торжествовал, если ему удавалось вызвать слабую улыбку на губах Марии-Вероники. Лейтенант Шон совершенно не понимал шуток, но вежливо слушал, когда их ему объясняли. Иногда Шон немного запаздывал к еде. И хотя они догадывались, что он развлекал какую-нибудь хорошенькую женщину, которая, подобно им, пока уцелела, все же его пустой стул непроизвольно сильно действовал им на нервы.
В начале третьей недели в Марии-Веронике стали проявляться признаки полного упадка сил. Как-то Таллох посетовал, что госпиталю не хватает свободного места, она предложила:
— А что если нам взять гамаки? Мы тогда могли бы разместить вдвое больше больных и к тому же более удобно.
Доктор помолчал, глядя на нее с мрачным одобрением.
— Почему я раньше не подумал об этом?! Это же великолепная мысль!
Мать Мария-Вероника густо покраснела от его похвалы, опустив глаза, и хотела заняться своей тарелкой риса, но не могла. У нее начали дрожать руки. Они тряслись так сильно, что пища падала с вилки. Мария-Вероника не в состоянии была поднести хоть крупицу риса к губам, от нервного напряжения у нее покраснела даже шея.
Несколько раз бедная женщина пыталась повторить свои попытки, но безуспешно. Она сидела с опущенной головой, испытывая нелепое унижение, потом, не говоря ни слова, встала и вышла из-за стола.
Позднее отец Чисхолм нашел ее за работой в женской палате. Никогда еще не видал он такого спокойного и безжалостного к себе самопожертвования.