Новыми людьми овладела всеобщая эйфория торжества этого особого для нового человека события, и они стали вторить своему правителю, громко выкрикивая: «Да здравствует Дженнифер! Да здравствует владыка! Ура, ура, ура!»
На этом как всегда лаконичная речь владыки закончилась. Он помахал всем и сел обратно в свое громадное кресло. Все бы хорошо, если бы не странные и непонятные слова Дженнифер, услышанные им накануне.
«Твой мир остекленевает, – говорила она ему, – и ты слышишь, как он идет? Он ступает тихо, но слышат поступь все! Твой мир замерзает! Ты слышишь, как он ступает? Он ступает тихо, но слышат поступь все!»
Владыка не слышал его поступи (кто бы он ни был), но вот то, что он услышал сейчас, привело его в полный восторг. Первый раз за шесть лет он улыбнулся.
Начался концерт тысячелетия. На сцену вышел живой Клод Франсуа18. Светловолосый, молодой, красивый, как древнегреческий бог, в окружении своих очаровательных клодетт19, в блестящем костюме, озаренный софитами, он стал исполнять когда-то популярную композицию под названием Alexandrie Alexandra20, сочиненную им в далеком семьдесят седьмом году.
Глава 22. Привет, привет!
Платон вскочил, открыл глаза и с разочарованием понял, что он все еще на Марсе, а не в художественно ухоженном столичном парке города Москвы.
Платон посмотрел на ладонь. В самой середине ее пульсировала боль, а красное пятно ожога казалось совсем свежим. Он поднялся. У него болела голова, и было смутное ощущение, что он спятил. Платон хмуро взглянул на Петровича, который застилал кровать.
– Давай быстрее, – буркнул тот чрез плечо, – нам пора строиться.
– Какое еще построение?
– На линейку, – подоспел с ответом Шурик.
– Мы же не в школе. Какая еще, к черту, линейка?
– Платон, мы живем здесь по строгому расписанию. Ты привыкнешь, а пока давай быстрее умывайся. Я помогу тебе застелить постель.
– Нечего ему помогать! – прикрикнул Петрович. – Пусть сам справляется.
Платон ничего не ответил. Он открутил до упора кран и опустил под холодную струю ожог. Ему сразу стало намного легче, пульсирующая боль пропала. Когда Платон вернулся, Шура уже застелил кровать. Он дружелюбно улыбнулся Платону и подошел к черте на полу. У черты были деления – всего четыре. Видимо, по одному для каждого.
– Давай быстрее! – скомандовал Петрович.
Платон послушно подошел к нужному ему отрезку и встал так же, как и остальные, на нарисованные контуры пяток. Буквально через двадцать секунд снаружи стали отпирать. Замочные механизмы заскрипели, залязгали и принялись с натугой проворачиваться один за другим – щелк, щелк, щелк! Когда железная дверь открылась, в камеру зашел санитар с комично острым лицом. Нос его был как клюв – тонкий и завернутый вниз, а глазки маленькие, как у молочного поросенка, и к тому же злые. Санитар сперва заторопился осматривать, насколько хорошо застелены кровати. Затем он подошел к Платону, да так близко, что тот машинально отступил. Санитар тут же опустил голову вниз и посмотрел на черту.
– Стоять ровно! – рявкнул он.
Петрович и Шура, оба бледные, смотрели в пустоту прямо перед собой. Платон поспешил выровняться и тоже уставился в противоположную стену. Затем санитар подошел к Петровичу и молча вручил ему свиток. Петрович послушно взял его и снова выпрямился по стойке смирно. Когда санитар вышел, его сменили двое других – более спокойные и даже, как показалось Платону, несколько расслабленные. Они зачем-то обыскали всех троих, а после попросили на выход. Сначала вышел Петрович, затем Шура, после Платон, а санитары двинулись следом за ними.
Такой небольшой колонной они направились по знакомым Платону металлическим переходам, где на этот раз были не одиноки. Такие же колонны двигались и на других ярусах. Больных в одинаковых полосатых пижамах было очень много. С какофонией из лязгающих дверей, криков надсмотрщиков, монотонных шагов и громких, лающих указаний это пространство казалось еще более абсурдным и страшным, чем накануне, когда оно было пустым и безжизненным. Больница оживала на глазах. «Боже, как много людей!» – думал Платон, стараясь не отставать от тучного Шурика.
«Пум-пум. Доброе утро! Новый день всегда приносит радость!» – доносился из репродукторов, прикрученных к высоким белым сваям, ровный спокойный голос. Голос был, конечно же, женским. Неужели это Дженнифер? «Пум-пум, – проигрывалось вступление, как это обычно можно слышать на аэровокзалах. – Труд изменяет! – бодро продолжал голос. – Труд ведет нас к выздоровлению. Пум-пум. В наших правилах работать усердно, чтобы поскорее поправиться! Пум-пум. То, что мы сделаем сегодня, поможет нам завтра же пойти на поправку. Пум-пум».
Маленькие колонны струверов, миновав свои уровни, начинали встречаться, сливаясь потоками в общих переходах, которые были в меру широкими, чтобы в них помещались одномоментно по семь-восемь рядов. Люди шли как на параде, слажено. Они сливались в одно целое и походили на гигантскую серую гусеницу.
«Пум-пум. Доброе утро, труженики Марса! Сегодня день кораллов! Команды, набравшие больше всех очков, получат коралловый титул. Пум-пум». Заиграла музыка. Это была какая-то детская песенка о кораллах. «Синее море бурлит и пенится, – пел детский хор, – а солнце гори-и-и-и-ит. Плаваем мы, играем, смеемся, знаем, что мир наш звени-и-и-и-ит!» Платон подумал, что нагромождение абсурда идет полным ходом. Немного подождать – и розовые слоны полетят ему навстречу.
«Пум-пум. – Детская песенка закончилась. – Дорогие труженики Марса! – снова обратился к ним бодрый женский голос. – Завтрак – это самый важный этап трудового распорядка! Наберитесь сил, ешьте наши каши. В конце рабочего дня мы спросим у каждого из вас, какой был вкус! Пум-пум. Напоминаю, отметки ставятся перед самым выходом из рабочей зоны. Пум-пум. Напоминаю! Все тарелки должны быть чистыми. Приятного вам аппетита! Пум-пум».
А вот и пресловутые каши, о которых, видимо, предупреждал его мистер Доу. Платон потер ожог. Боль утихла, но теперь рука назойливо чесалась. Платону вспомнилась известная в свое время реклама компании «Эппл»: «24 января „Эппл Компьютер“ представит „Макинтош“. И вы поймете, почему 1984 не будет как 1984».
«Это уж точно! Разница так разница, ничего не скажешь! В моем двенадцатом году люди не делились на старых и новых и не содержались на принудительном лечении на Марсе. В моем году, – размышлял Платон, вышагивая бодрым маршем по переходам марсианской больницы, – люди делились на богатых и бедных, на счастливых и несчастных, на больных и здоровых, на либеральных и консервативных, на молодых и старых, на умных и глупцов, но никак не на старых и новых!»
Наконец переход закончился огромными воротами, какие можно увидеть разве что в бомбоубежищах, расположенных в метрополитене. Колонны пациентов стали быстро заполнять огромный зал. Судя по тошнотворным запахам горелой резины, зал этот являлся больничной столовой. Платону стало плохо при одной мысли о кашах. От таких резких запахов его повело куда-то в сторону. Еще немного, и он столкнулся бы с соседями, но его вовремя подхватил конвоирующий санитар и вернул обратно в строй. Вскоре колонны заканчивали свой путь. Они останавливались у вытянутых стоек, рядом с которыми начинала образовываться очередь. Пациенты брали жестяные подносы и проходили к пунктам выдачи. За стойками стояли высоченные люди в фартуках. Они обслуживали толпы, наливая каждому свою порцию каши. Огромными половниками они зачерпывали серую жижу и выплескивали ее в глубокие пиалы, затем протягивали их людям и снова черпали грязными ковшами, чтобы вылить дурно пахнущую жидкость следующему в очереди. Получив кашу, заключенные вытаскивали из диспенсеров ложки и проходили к свободным столикам. Чиркали ножки стульев, гремела посуда, поднимался вялый гомон утренних дискуссий.