Как вдруг я почувствовал сильную боль в ноге, сбивающую с ног. Пульсирующий поток отразился в перебинтованной руке, откуда от напряжения снова полилась кровь, окрасив бинты в алый цвет. Искры перед глазами на мгновение полностью ослепили, и я начала падать, не в силах больше бежать, словно на одну ногу кто-то надел кандалы.
А когда я вновь открыл глаза, вдали слышались выстрелы. Поднявшись на окровавленной руке я осмотрелся и увидел недалеко от конца последней улицы мужчину, держащего в руках ружьё. Вокруг него стояли собаки. Вернее, некоторые стояли, некоторые уже лежали на холодном снегу. Выглядело это словно дрессировка, что вот он возьмёт да выстрелит в воздух, отдавая команды. Он словно тренирует их, основываясь на страхе и угнетении, а теперь они ему мстили за годы унижений и приказаний. И ружьё из оружия дрессировки превратилось в оружие смерти.
А потом я потерял сознание, и весь мир стал обыкновенной тьмой, которой являлся изначально.
Глава III
Спустя каких-то три недели моя нога была уже полуживая. Я мог встать на неё, пройти несколько десятков метров, вновь упасть на стул. Чтобы не рухнуть прямо посреди грязной улицы, где по утрам уже начинало подмораживать, я ходил из одного конца дома в другой: поднимался по лестнице на чердак, спускался, выходил в коридор, затем в кухню, приземлялся на диванчик в не самой обустроенной гостиной и снова начинал свою экспедицию. Это мне сказали делать врачи, чтобы разрабатывать ногу. Вытащив пулю из икры, они еле-еле успели остановить заражение, постоянно кололи какие-то жгучие уколы и заставляли лежать на кровати сутками напролёт. В те дни Клаус и Лили приходили ко мне, приносили еду, затем мы с Клаусом играли в карты, а Лили начинала протирать пыль со всех полок, шкафов, столов. Стоило ей распахнуть окно, как муж тут же говорил громогласно:
– Закрой окно, Лили! Дует же!
– Надо проветрить. Сиди.
– А, чёрт с тобой, – говорил он громко, а шёпотом добавлял что-нибудь едкое. – Вот же скотиной она бывает порой. Греха не оберёшься.
– Она всего лишь проветривает дом. По-моему от свежего воздуха даже легче, – парировал я. – Не понимаю, что ты так кипятишься.
– Вот проживи с женщиной семнадцать лет, тогда поймёшь, о чём я.
– Ты её ненавидишь?
– Да куда уж мне ненавидеть… – замялся Клаус и бросил карту на стул перед кроватью, где я полулежал, – люблю, конечно, дурочку эту.
– Я всё слышу, Клаус! – кричала Лили с кухни, шумя водой из-под крана. – И я тебя!
– Слышишь? – улыбнулся он. – Любовь, чёрт бы её побрал.
Когда они уходили, в доме вновь растворялась тишина. Она густела с каждым часом, и чем больше эти двое были у меня дома, тем больше я понимал, что скоро не смогу жить без них. Этот дом такой большой, а я такой маленький. Я жил в нём осознанием того, что это не мой дом. Такое случается с каждым, когда сердцу нестерпимо хочется перемен. А пойти-то бывает и некуда, и некогда, и не за чем. Просто хочется.
Однажды я заблудился в собственном доме. Бродил по темным коридорам, обгладываемый тяготеющим с каждой минутой чувством незримого, но прочно осязаемого одиночества. Рассматривал пыльные фотографии, на которых улыбался, на которых был «счастлив». Счастье было лишь мнимой субстанцией, но в те моменты это было неважно – тогда меня заботило лишь то, чтобы всё это никогда не кончалось. И вот, я стою и смотрю на пожелтевшие фотокарточки и думаю: «Как же так получилось?» – а ничего в голову не приходит. И, наверное, уже не придёт.
Я не знаю, как стал тем, кем являюсь. Всё получилось само собой, вроде бы без собственного вмешательства, но на самом деле я просто не хотел признаться себе, что это именно я сделал себя таким. Теперь я один, и никого рядом уже нет и не будет. Слёзы катятся по моим щекам, но чувства напрасны. Они ничего не дают, лишь боль, от которой потом не отцепиться, кровь, от которой уже не отмыться.
Я ставлю фотографии на место и осматриваюсь. И только спустя много лет до меня дойдёт, что это не мой дом. Меня здесь быть не должно. Я должен быть где-то там, за горизонтом, где вечное счастье и безмятежность, но я в старом доме на окраине города, стою и глупо смотрю в потрескавшийся потолок, не зная, что делать дальше и как исправить всё то, что натворил. Отчаяние съедает меня – медленно, но действенно.
Однажды я проснусь и пойму, что у меня больше нет сил быть по утрам. Захочется зарыться в одеяло, скрыться от этого мира в душной темноте пододеяльника, вдыхая затхлый воздух прошлого, но от себя не убежать. Мои грехи, вечные внутренние проблемы будут преследовать меня до конца жизни, пока я наконец не пойму, что это именно они тянут на дно, что я сам себя тяну на дно.
И вот оно. Бескрайняя равнина тишины и одиночества в толще воды, там, где меня никто никогда не найдёт. Я слушаю тишину и нервно тикающие часы в прихожей, а на душе скребут кошки. Душу тянет вдаль, а у тела сил уже нет – все они были потрачены на бессмысленные ночи самокопания, на слёзы и алкоголь, на встречи рассветов и бесформенные нечеткие мысли.
Сил жить уже нет. И я в замкнутом круге. Я просыпаюсь, чтобы подумать о том, как заснуть навсегда. И засыпаю, чтобы утром проснуться и думать о том, как тяжела жизнь.
А затем я вновь возвращаюсь в себя, не понимая, сколько времени прошло и долго ли я стою в прихожей, слушая часы.
Так было много раз, даже в детстве мама мне говорила:
– Не витай в облаках, сынок, потом греха не оберёшься. Невнимательность тебе не к лицу.
– Да, мам.
Но стоило ей уйти куда-нибудь, как я вновь вперял взгляд в стену, пытаясь то ли разрушить её, то ли открыть портал туда, где меня никто никогда не достанет. И мне так хотелось сбежать от всего этого мракобесия: от отца-алкоголика и безвольной матери, которая никогда не могла постоять за себя, а уж тем более за меня. Сколько раз она молчала, смотря мне в глаза, пока за мной гонялся отец и пытался выпороть своим армейским ремнём со стальной пряжкой в виде звезды, сколько раз она молчала, когда он кричал на неё и бил по щекам, а я не мог ничего не поделать с этим. Дикий спектакль умалишённых продолжался сравнительно недолго, и, как бы мне ни было стыдно это признавать, я был рад, что они погибли так рано.
Сначала похоронили мать. Вернее, похоронил отец, даже не сказав об этом мне. В то время я уезжал в другой город учиться, а мама заболела чем-то (или, может, отец снова наврал про её состояние) и я не мог быть с ней. Я писал письма в надежде увидеть её красивый почерк на бумаге, но когда я отправил письмо в последний раз в начале зимы в 1947 году, то ответа не получил. Отец упорно молчал или присылал поздравительные открытки и говорил что-то типа: «Всё хорошо, не беспокойся». Я не верил, а когда выдались пару выходных, то тут же приехал обратно в родной край.
Меня встретил пьяный отец. Бить меня он уже давно перестал, да и бояться его смысла не было – слишком он был старый и проспиртованный с ног до головы.
– Привет, Адам, мы тебя ждали, – еле выговаривая слова, произнёс он и пропустил меня в дом, приняв из рук один-единственный чемодан. Кинул его в прихожей и усадил меня на диван. Я молча смотрел на него, пытаясь прожечь его взглядом. Он в глаза боялся посмотреть, поэтому просто сидел и ждал чего-то.
– Где мама? – серьёзно спросил я.
– Ушла, – коротко бросил тот.
– Как ушла?
– Вот так вот. Не сказала ни слова и ушла.
– Давно?
– Пару недель назад. Не знаю, почему так произошло. Нет, нет, вру, конечно, знаю. Потому что я непутёвый муж и отвратительный отец.
– Надеюсь, она оставила последнюю записку, – с подозрением продолжал допытываться я. Он говорил довольно убедительно, да и на маму это было похоже, любая истерика, и она пулей вылетала из дома с криками: «Я больше не вернусь!».
А затем, конечно, возвращалась. Но в тот раз всё выглядело куда подозрительнее.