Всего за 240 руб. Купить полную версию
Мы дошли до села, когда почти стемнело. Я знала, будь здесь одна – и убежала бы уже от страха, не стала бы спускаться к Волге по сугробам. Вера и бесстрашие через него наполняли меня. Внизу ничего не изменилось. У меня случилась уже тысяча и одно переживание, которые, думала, можно и не выдержать – а здесь даже Волга не замёрзла. Мне показалось, что, в сущности, камни под водой или камни под снегом – никакой разницы, и только мой ум всё твердит – «зима, холод, смерть». Но недолго казалось, вскоре ум одержал победу, и в моей голове, минуя сознание, забилась мысль, что неплохо было бы согреться. Но он был спокоен, не менял шага и приветствовал всё вокруг. «Костёр сейчас разожжём. У тебя есть бумага?» – мы пришли на место, которое называли домом. Стены из плавника, «выстроенные» нами летом, уложены ветром, занесены снегом. Он снял перчатки и убрал рукой снег с досок, выброшенных волнами – они служили летом нашим столом. И – может быть, когда-то – чьим-то полом. Наломал веток, стряхнув снег и с них. Я смотрела на него и ко мне возвращалось спокойствие. Он смахивал снег так, как смахнул бы хлебные крошки со стола.
«Всё же есть какая-то польза от того, что я учусь в университете. Если бы я не взяла тетрадку по теории коммуникаций, чем бы мы костёр разожгли?». Он улыбался. Конечно, нашёл бы, чем разжечь. Мы пожарили хлеб и согрели чай. С самого утра ничего не ели. Но этот хлеб и этот чай стоил всей еды, съеденной, может быть, за последний месяц.
Не заметили, как на берег опустился зимний вечер. Тёмный и холодный. Во мне снова проснулся страх. Он был всё также спокоен. Потушил костёр, надел свои рукавицы. От него пахло детством, печеньем, талым снегом – тёплой кожей и стекающей по ней водой.
Подъём давался мне нелегко. Голова кружилась, а биение моего сердца, наверное, слышали даже лисы, на следы которых мы не раз натыкались. Пережёвывая свои переживания, я совсем забросила тело, которое теперь оказалось не готово к таким физическим нагрузкам. Зима, в противовес лету, напоминавшему своим заигравшимся детям – остановитесь, отдохните, подумайте, что вы делаете? – была сурова. Она говорила: не будешь двигаться – умрёшь. А двигаться нужно было очень осознанно. Если двигаться неосознанно, как этот ребёнок, натыкающийся на предметы, слепо, панически – тоже умрёшь. Когда мы вышли на тропу, я перестала бояться, вернулось спокойствие и тепло. Вынырнула. Он сбивался с узкой тропы и шёл по снегу, но не отпускал моей руки, пока я не сказала, что всё – не страшно.
Стоило ступить в город – и резанула по телу боль в ногах и голод. Мы пошли ночевать к Ларе Михайловне – библиотекарю из школы, в которой я училась. Она была единственным человеком, поверившим в меня в те годы, когда я бродила по школьным коридорам тенью маленькой некрасивой девочки и шугалась дразнивших меня детей. Родители не понимали, отчего я прихожу домой и всё время плачу. Им не нравилось, что я пропускаю школу. Лара Михайловна позвала меня в школьную газету и, мало-помалу, всё переменилось. А я узнала, что просто так ничего не даётся. Хотя, я давно уже это узнала. Ещё тогда, когда мать вела меня из школы, а я спросила у неё: «Если бы у тебя был выбор – стать красивой или умной, что бы ты выбрала?». Она ответила – «красивой». А я выдернула руку из её руки и больше никогда её не касалась. Я тогда твёрдо решила, что нужно стать умной. Но не становилась пока, хотя и читала всё время книжки. Может быть, верила ещё в возможность своей красоты.
Лара Михайловна не могла без людей и в её большом доме всё время кто-то был. Она так и говорила, не скрываясь, что без людей на неё находит тоска. Без людей всё кажется бессмысленным. Я никогда не обращала внимания на эти слова и не говорила с ней об этом. Мне было позволено привозить с собой друзей и знакомить с городом – с горами и полями. Здесь иногда я открывалась им, хотя тоже вслепую и, может быть, лишь на пару мгновений – чтобы не обидели. С ней же всегда общалась через презерватив – кивая головой. Потому что просто так, как есть, ничего не даётся. Так, как есть, никто не полюбит маленькую некрасивую девочку.
Лара Михайловна рассказала, что у неё был микроинсульт. Она попросила у меня как у журналиста – и я передёрнулась – помочь в оформлении школьной газеты. Она не знала, что я ушла с работы. Пока он делал чай, я забивала в колонки сказки Лары Михайловны, подписанные именами школьников. В составе редакции была куча фамилий, но я знала, что почти всё пишет она сама. Несколько лет назад почти всё писала я. Писала, что просили. Или то, что видела. И – совсем немного – что хотела. Думала, что дальше всё как-то само собой перемениться – видимо, должно было перемениться без моего участия. Как можно безболезненнее.
Недавно Лара Михайловна написала заметку в местную газету о моей встрече со школьниками. «Путь к успеху». Бабули читали и плакали. Они думали и думают – я делаю то, что хочу. Они надеются. Мне теперь было странно не представлять собой функцию, странно быть никем, не оправдывать ничьих надежд, ничего не делать и находиться здесь.
«Напиши советы юным журналистам», – сказала Лара Михайловна. Я встала в ступор, как будто написать нужно было руководство по использованию ядерного реактора.
«Может быть, завтра утром я ещё поправлю колонки? Тексты посмотрю». Газета выглядела жалко. И абсолютно не имела смысла.
«Всё, уже распечатывать пора, нет времени править».
«Зачем тогда вообще делать? Ради чего?» – подумала я. Не сказала.
Написала что-то про мечту. Про ненавязанную никем мечту. «Я с тобой не согласна. Если бы я не навязывала газету – разве стала бы ты ей заниматься?» Ещё один ступор. Я не помнила. Не помнила по-настоящему, хотела ли заниматься этим или взялась за газету, чтобы доказать, что вот эта тень, бродящая по коридорам чего-то стоит. «Помните, вы рассказывали о мальчике из начальных классов, который хочет быть сварщиком, потому что родители сказали, что они лопатой деньги гребут. Я об этом». «Это же его выбор, никто ему ничего не навязывает, он просто видит, что с деньгами комфортно и хочет комфорта».
Моя усталая голова, кружившаяся от голода, отключилась. Я посмотрела в глаза Лары Михайловны, исчёрканные сетями лопнувших капилляров, и ничего не подумала – ощутила боль. Боль эта не выходила из нашего разговора. Она вообще произошла не из ума, который мог бы тут же оформить его в концепцию или даже несколько концепций. И, в то же время, она была по-настоящему правдива, ясна, логична. Просто я в первый раз в жизни увидела Лару Михайловну. Не её функцию в моей жизни, а человека и боль, которую он несёт. Это так поразило меня, что «реальность», за которую я со страхом хваталась, выстроенную умом и существующую лишь в его рамках, в которой каждый человек был функционален – поплыла. Снова стало страшно, но теперь я знала, что это как с зимой. Нельзя поддаваться слепой панике. Я ушла в зал, где он сидел и пил чай. Он не был для меня функцией. Села за стол. У Лары Михайловны всегда работает телевизор, был он включен и сейчас. В нём рассказывали об африканской чуме, которая поразила несколько миллиардов свиней в России. Чиновник с полуулыбкой говорил невидимому корреспонденту: «Их всех надо сжигать. Инфекция передаётся очень быстро». Картинки мёртвых свиней на экране чередовали друг друга.
«Я всегда раньше боялась смотреть телевизор. Теперь не хочу бояться», – сказала я ему и застыла, поражённая новыми мыслями, которые шли не из раздутой головы, не из привычного мышления, не из книжек прочитанных мной – а прямо из происходящего вот здесь, в эту секунду. Я ушла в комнату, в которой нас расположила на ночлег Лара Михайловна. Этой ночью я услышала себя. Голос из детства.
Я слушала её всю ночь, но доверилась она не мне. Меня она боялась. Я полжизни наступала ей на горло. «Заткнись», – говорила. «Заткнись, людям не понравится то, что ты говоришь». «Заткнись, люди не примут тебя». «Заткнись, никто не полюбит тебя». Она доверилась ему. Она разговаривала с ним всю ночь.